А небо, как половиками, тучами устлалось сплошь. Громовый ветер обнажил вдруг солнце на единую минуту, оно было исполнено гнева. Потом снова предночная тишина... И тут вьянула с разбегу буря в гробовые доски туч. Молнии прошли скрозь, осенили синим, и ливень ильинский хлынул ручьями вниз.
Тогда разорвалась людская петля Талагана вкруг, и побежали, и первым бежал Василь Лукич, держа руками брюхо, чтоб не упало. Талаган лежал красный и мокрый, удалецкая поддевка в скоморошьих лоскутах, живой. Благодарствуй Илье, Талагашка: Илья конокрада от лютой смерти упас!.. Потом перестал ливень, выглянуло солнце, омыло ярманочных ларей расписные ряды, вымыло сельской площади стоптанную зелень, омыло людей.
Подошла старуха старая к лежащему, вытерла лоскутом Талагановой же рубахи кровь с лица, сказала обыденные слова: — Небось матка есть... Видно, матерня-то молитва об тебе, ох, плоха-а! Сквозь кровяной сгусток обеззубевшего рта протянул, как мальчик, гнуся кровью: — Бауска-а...
А уж там, возле колокольни, отзванивали плясовую по висячим бутылкам карусельные вертуны,— шпарили, крутили в синих бабьих кацавейках, валяными сапогами перебирая грязь... Летали вкруг облитой копеечным зеркалом башенки карусельные чуда-юда. Тут и конь Сабатан с пламенной гривой,— не жалел маляр бакану! — и птица Аксафат горняя, семьдесят семь крыльев серебряных на ней; тут и Махметан на карачках, в нагбенном положении. И, сидя верхом на них — на конях, на слонах, на деревянных Махметанах, под веселых двадцати семи бутылей дрынканье, под кабацкую, заливную, забубенную гармонь ухает оголтелое ребятье, катит все вокруг да около дребезжащего радужного, пустого места, девки визгают, чуть не кудахчут зазывно, как куры в первый апрельской пасхи день... И над ними, озорными, визгом покрывая бутылочную чечетку, орет проголодавшийся Петрушка и в который раз за трудный нынешний день колошматит липовой орясиной деревянного попа в накрашенную залихватски рожу, честно зарабатывая горстку медных пятаков на верещащего хозяина.
Когда оправился Алеша, и глядел вяло, и словно слезами внезапными исцарапались голубые глаза, и весь как кукушонок покинутый был,— повел Савосьян Алешу к горшечной бабе, сказал Алеше: — Выбирай,— вишь, какой товар навален!.. Свистульки, пистульки, ребячьи утехи... И выбрал Алеша средь глиняной рухляди Егорья глиняного. Долго глядел перед выбором на него, как сидел он на круглошеем коне, а заместо копья струганая палочка, как сверкала красным и синим вычуром под полуденным солнцем Егорьева броня. А потом погладил ласково, как гладил ежа накануне. Стоил, оказалось, Егорий двенадцать медных копеек лишь. Потом сел Савосьян на подводу — и домой, в свой двуединый овраг, обок Петушихе, осьмнадцать верст песками, лесом и горой. Ехал-ехал и обмолвился благодарно: — Эк, обожаю дожжик!
Каждый год заходит в громовую тучу солнце, полуденный пряник ильинской ярманки. И до вечера позднего, покуда пьяным храпом не устлалась земля, горланили неугомонные Пестюръки. — Ай-гой, кому остатки... вот тут кудель, пенька и веревка. Э-эй, зипун, подходи! — Почем конец вот энтот? — Энтому четвертак вся цена... — Четверта-ак? Ну-к сам на ем удавись! До самой утренней зари,— избитого, кровоточащего Талагана в канаве, возле ямщицких кормушек, нечаянно найдя,— плакала сурово злыми, бабьими слезами Аннушка, лила, не жалея, водку в запекшиеся губы, щупала синеющую полуаршинным кровоподтеком грудь и живот, раздувшиеся страшно. И, грозя бессильным бабьим кулаком, звала огненную, нищую беду на пьяную, рыкающую округу.
VI
Висит месяц над осиновым пнем, глядит пень унылым глазом в месяца, и знает месяц, что есть подле низового бора глупый, осиновый пень. И знает пень, что есть месяц светлый в облачных пучинах вверху. И так они одиноких два: бродит один, ищет, — сиднем сидит другой, знает — «не найдешь!».
Раскинулись широко по небесам большие пастбища лилейные, неужто же травы на них не растут, прикрыт не ползет, донник, гулевая трава тоски, трын-трава, не цветет тусклым цветом, цветком-бельмом?
Плавают ночные блудливые тени в синем молоке вечерних рос. Проходит, наскрозь проходит свою землю Пафнутий, чует беду.
Порхнула мышь сквозь ночь.
Прикидываются тени людьми, люди — зверьми, звери - пнями; присядут на корточки в кромешной тиши, и не разберешь тогда: ли пень, ли тень, ли человек с ножом, ли рысь усатый, но взмахнет хвостом, заиграет рогом,— увидишь: див.