Как обычно, я обозвал его развратником и мерзавцем, но то ли в моем голосе было меньше, чем обычно, гнева, то ли он пожалел меня, но мою брань оставил без ответа.
Тогда я заговорил о том, о чем, собственно, хотел сказать.
- Ты видел? - спросил я.
- Видел.
- И что скажешь?
- Ничего. Встанешь завтра. А если и завтра не получится, так послезавтра. Солнце выйдет и завтра, и послезавтра. И завтра будет прекрасный день. И послезавтра.
- Ты еще не знаешь: существует разница между тем, что мы чувствуем, и тем, что можем.
- Знаю.
- Знаешь? Знаешь, что между тем, что мы хотим, и тем, что можем, пропасть?
- Знаю. Ты не поверишь, но я знаю.
- И можешь с этим примириться?
- Хотеть - это больше, чем мочь.
Мне нечего было ответить. Нечего было и спрашивать. Хотеть - больше, чем мочь. Вот орешек мудрости, я должен был разгрызть его сам. Я казался себе белкой, которая крутит туда-сюда шишку, доставая из нее лучшие зернышки. Вдруг я вспомнил свой сон с афинской агорой, в котором именно я убеждал Педро, что если мы и не можем знать, то по крайней мере должны хотеть.
- Постой! - закричал я Педро, явно сообразившему, что подсунул мне кусок, который я не сразу переварю, и собиравшемуся снова улететь. - Постой, разве не ты сказал, что и каплун хочет, но не может?
Он промолчал. А потом, точно я с трудом добился от него признания, процедил:
- Ну ладно. Надеюсь, это поможет тебе встать на ноги. Ты меня убедил. Хотеть - а хотеть может и каплун - это больше, чем мочь.
Педро впервые сознался, что я его в чем-то убедил. Но я и теперь не был окончательно удовлетворен. И потому он, точно подозревая это, добавил:
- И еще вот что. Ты говорил о пропасти между тем, чего мы хотим, и тем, что можем. Но иной раз оказывается: то, что представлялось пропастью, всего лишь канава, которую при желании можно и перепрыгнуть. И никогда не знаешь, когда перед тобой пропасть, а когда канава.
Тут мой мудрый Педро поднялся в воздух и улетел, а я продолжал блуждать взглядом по пустому, высокому потолку.
ХL
Но и потолок теперь не был пуст. Хотя колени отказались меня держать, зато мои глаза видели теперь ясней, чем когда-либо. Неожиданно я увидел вещи, которых никогда прежде не замечал, и мысли, которые теперь приходили мне в голову, были новыми.
В балках на потолке я увидел щели; трещины в древесине и бугорки суков выстраивались в ноты древних хоралов, вдруг я увидел на них рукопись времени, которое не переставало писать свою хронику. Надо только разобрать его почерк, разгадать алфавит, которым оно исписывало страницы старых деревьев, и скал, и берегов. Но даже если мы не разгадаем, не поймем, не сумеем прочесть книгу времени, нам по крайней мере дано остановиться в тихом изумлении перед красотой каждого завитка рукописи. И это больше того, что способны заметить наши глаза.
Такие и подобные мысли занимали мой отдохнувший за долгую болезнь ум, наполняя меня покоем и чарами открывшихся мне новых ликов старых вещей, мимо которых я многие годы ходил, не видя их. Я был здоров. Возможно, пройдет время, пока ноги смогут меня держать, но здоровье вернулось, а с ним и сказочное богатство, вытекающее из способности видеть вещи, до сих пор не замечаемые, видеть новые вещи.
На следующий день я упросил докторчика разрешить мне выйти на скамью перед домом. Было воскресенье, и я ждал, даже был уверен, что мужчины и женщины уже вернулись из костела, сбросили праздничную одежду и сели за стол, к сытному обеду, после которого растянутся на постелях для заслуженного отдыха. Я ни с кем не хотел говорить. Хотел только смотреть. Только видеть. Только открывать то, что до сих пop в своей слепоте не видел, только угадывать то, что до сих пор было для меня сокрыто.
Меня вывели докторчик и Гана на мою скамью у порога и собирались сесть рядом со мной. Но я их прогнал. Я хотел остаться один.
- Идите. Здесь прекрасно, - сказал я. - Сходите прогуляться на часок. Когда вернетесь, поможете мне войти в дом.
Мне было немного досадно, что они не слишком сопротивлялись, но сейчас я об этом не думал. Главное - я мог в полном одиночестве сидеть перед вратами своей тюрьмы и смотреть на вещи вокруг себя. Только Педро, опустившегося на спинку скамьи, я не прогнал. Этот мог остаться. Этот знал, когда надо помолчать.
А потом - существовали вещи, о которых говорить с Педро легче, чем с другими. Педро понимал. Другие бы за моей спиной стали подавать друг другу знаки, что-де мой возраст уже утюжит швы, которыми сшит человеческий разум. Мог ли я объяснить им, что время пишет хронику на балках моего потолка? Или обратиться к ним, как теперь к Педро, и спросить (не ожидая ответа):
- Ты знаешь, что на юбке у неба серебряная кайма?
Или показать палкой на дерево, растущее на противоположной стороне улицы, и сказать:
- Видишь, как оно согнулось? Все ветви на одну сторону, как будто оно несет на спине свою крону, словно тяжелую ношу. Сколько в ней должно шуметь разных историй и мудрых истин, которые принес дереву северный ветер. Когда он однажды повалит это дерево, столяр сделает из него стол, к нему подсядет поэт и будет вслушиваться в то, что за долгие годы насочинял ветер, и запишет то, что услышал, а потому и другие будут это знать.
Или нагнуться и подобрать с земли камень, приложить его к уху и вслушиваться в звук шагов, которые по нему прошли.
Я сорвал одуванчик, растущий в траве возле моей скамьи, и сказал:
- Какой порядок! Ты видишь этот совершенный порядок? Он во всем. Когда мы снова пойдем рыбачить, я покажу тебе чешую карпа. А в лесу покажу веточки хвоща. И кристаллы кремня, а на пне - годовые кольца. Ты заглянешь в зеркало водной глади и увидишь, каким законам подчинена раскраска твоих перьев. И в человеческом теле существует порядок. Только в наших жизнях его нет. А может быть, и там есть, только мы его не видим.
Так и в таком роде я разговаривал в тот полдень с Педро. Вернее, я ему говорил, а он молча меня слушал. Включился в разговор немного позже, когда я уже ждал скорого возвращения докторчика и Ганы.
- Видишь ту подкову в пыли на дороге? - спросил я. - А видишь коня, который ее потерял? - продолжал я спрашивать, когда он кивнул. - А кузнеца, который ее сковал?
- И железный прут, который он раскалил на огне и согнул в форме подковы, - сказал вдруг Педро, и я видел, что он меня понял.