После мессы снова вижу, как они возвращаются. Словно удачно продали весь товар, теперь идут кучками, мужчины что-то кричат женщинам, а те взрываются фейерверками хохота.
Я люблю на них смотреть, всегда со всеми здороваюсь, а Педро, стоя на заборе, кивает им гребешком. Но сам я уже давно в костел не хожу. Только под вечер, когда я знаю, что отец Бальтазар вздремнул после доброго воскресного обеда и, отдохнув, присел к столу в саду за домом, отправляюсь к нему.
Он круглый, как бочонок, и даже теперь, в старости, ни морщинки на его широком лице с вечной улыбкой добряка. Еще издали он приветствует меня:
- Идите, друг мой, идите. Гость на порог, Бог на порог. - И кричит в дверь дома: - Агата, принеси вина для дорогого гостя. И яблок, и сыру.
Нальет мне молодого вина, мы чокнемся, сидим друг против друга за столом из круглой толстой доски, положенной на пень, оставшийся от дерева, которое срубили, еще когда строили костел, задолго до того, как Бальтазар впервые переступил его порог, и воскресенье за воскресеньем ведем один и тот же разговор. Зимой и в дождь мы сидим в каменном доме, но разговор ведем все тот же, в любое время года - и когда цветут сады, и когда лежит снег. Слова меняются, но разговор всегда одинаков.
- Опять я не видел вас во время мессы, - начинает он каждый раз, укоризненно качая головой, но при этом улыбается, как мы улыбаемся ребенку, которого застигли за какой-нибудь шалостью, рассмешившего нас прежде, чем мы успели отругать его.
Я не отвечаю. Знаю, что ему все известно и он не ждет моего ответа.
- И к исповеди не ходите, - продолжает он.
На что я всякий раз отвечаю ему одинаково, будто то, что мы оба произносим, слова предписанного нам ритуала.
- Нo ведь к вам я пришел и все грехи захватил с собой, чтобы отчитаться перед вами.
- Нy, ладно, ладно, - скажет он. - Отпускаю. Но в следующее воскресенье приходите в костел. - И опять кричит в дверь дома: - Агата, принеси шахматы. Слышишь, Агата? Да поживее, не то я забуду самые удачные из заготовленных ходов.
Он расставит на доске фигурки, которые несколько лет назад сам вырезал, в одну руку возьмет белую, в другую черную, спрячет обе руки за спину, потом вытянет перед собой над столом и предложит выбрать. Я каждый раз выбираю правую, зная, что в ней черная пешка, и предоставляю ему первый ход.
- Добрый знак, - удовлетворенно замечает он, - добрый знак. Так. А теперь я накажу вас за все грехи, разгромлю наголову.
Он долго думает над каждым ходом, а я тем временем отпиваю из стакана молодое вино, с запахом которого в голову приходят давние воспоминания.
Когда-то и я ходил в костел. Мы с Анной становились на колени рядышком, и локти наших сложенных в молитве рук соприкасались. Иногда я не мог удержаться и украдкой бросал взгляд на ее лицо. Как хороша была моя Анна с вуалью опущенных век, целиком погруженная в очистительную купель своей набожности. Как благодарны мы были за каждую прожитую вместе минуту, за чудо любви, за то, что Бог жил с нами и в нас. Как мы захлебывались счастьем, когда узнали, что из нашей любви взойдет новая жизнь, новое созданье, ребенок, наш ребенок. Она брала мою голову в ладони и прижимала к своему телу, чтобы я мог послушать, как он растет. "Слышишь? - шептала Анна. Слышишь, какой он нетерпеливый?"
- Гарде, - победоносно объявляет отец Бальтазар. Проходит минута, прежде чем его слова доходят до моего сознания. И я возвращаюсь к шахматной доске, над которой склонялся все это время.
Вижу, что Бальтазар не заметил моего коня, и теперь я возьму белую пешку, угрожающую моей королеве. Королева спасена. Бальтазар растерянно поглаживает лысину на круглой голове, а я делаю вид, будто не слышал проклятия, которое он процедил сквозь сомкнутые губы, и в старости не утратившие полноты и яркости. А пока Бальтазар размышляет над следующим ходом, я продолжаю распутывать клубок своих воспоминаний.
На этот раз мой конь спас королеву. Тогда у меня тоже был конь, на котором я объезжал окрестные деревни. Возможно, я недостаточно понукал его, возможно, был слишком очарован красотой кобальтового раннего вечера, когда возвращался домой, к Анне.
Она не стояла, как обычно, на пороге, не ждала меня. Гонимый дурным предчувствием, я соскочил с седла и вбежал в дом. Поздно. Она лежала посреди комнаты в луже крови, а возле нее - то, что должно было вырасти из нашей любви. Она уже не слышала раненого зверя, который выл глубоко во мне.
После похорон Анны я не был в костеле. Бальтазар знает - почему. Я перестал верить, что над нами есть Бог. А коли есть - то злой. А если не злой, значит, Его доброта не такая, какая известна мне. Значит, я не понимаю Его речи, и наши беседы не имеют смысла. Даже с глухонемым пастухом Николой я договорюсь при помощи жестов. Даже речь моего Педро понимаю. Только с Ним, которого любил, не нахожу с того вечера общего языка.
Бальтазар знает. Знает, с каких пор я не посещаю мессу, знает - почему. Знает и то, о чем я думал, пока он готовился к новому ходу. Знает, когда именно клубок воспоминаний размотался до конца и нить выпала из моих рук.
- Ну, ладно, ладно, - начинает он. - Скажите, ваш отец был строг?
Я понимаю ход его мыслей и отвечаю:
- Да, он был строг, но справедлив.
- Мой иной раз отвесит мне подзатыльник, я и сам не знаю, за что. Лишь многим позже понимал. А то и вовсе не понимал.
Хочу спросить, не был ли он в те мгновения полон ненависти к родному отцу, но знаю, что он мне ответит, и, еще ниже склонившись над шахматной доской, молча продолжаю игру.
- Я думал, быть может, и это когда-нибудь пойму. Иной раз говорил себе, пожалуй, и отец порой ошибается. Почему бы и сыну не простить отца?
Так или подобно этому говорит мудрый Бальтазар, пока мы передвигаем фигурки по шахматной доске и немного смущенно пьем молодое вино. Большей частью говорит он, а я только слушаю и делаю вид, будто сосредоточен на игре. Он знает: я слышу каждое слово. Понимает, когда ему удается вспахать борозду на поле моих сомнений, знает, когда плуг звякает о неподвижный камень.
- Шax, - объявляет он наконец, но теперь его голос не звучит победоносно.
Х
Что только ни приходит мне в голову, когда мы с Педро возвращаемся под вечер от отца Бальтазара. Меня сопровождает аромат молодого вина, вкус сладкого яблока и овечьего сыра остается на моем языке. Возвращаюсь не примиренный с Богом, но примиренный с самим собой, освежившийся, как после теплой ванны.