Выбрать главу

Через десяток метров, покрытый ссадинами от сухих ветвей, ошпаренный крапивой, изъеденный клубящимся полчищем голодных комаров, начинаешь отступать, и путь назад так же тернист и труден, как продвижение вперед.

Зато в таких вот дремучих углах водятся не очень известные уральцам соловьи, и повидать их, пожалуй, стоит.

Соловей — птица угрюмая, живет скрытно, петь любит по немым ночам, на белой заре. Оттого, знать, сложилось ходячее мнение: «Соловьи у нас не живут, холодно им.

Вот на Украине, там их как воробьев… по вишням гнездятся десятками».

А гнездятся соловьи на земле.

Есть на торфяных релках широченные сухие кусты — дромы. Получаются они оттого, что хмель и вьюнки душат живой куст. Он засыхает на корню.

Дром — самое соловьиное место. Соловей в таком кусте шмыгает, как мышь — нескоро его заметишь — и чувствует себя в полной безопасности. Часто подпускает он наблюдателя метра на два, и неизвестно пока, кто удивляется больше — человек доверчивости птицы или соловей терпению человека, облепленного роем комаров.

Не шевелишься. Обрадованные комары поют и зудят, щекотно ощупывают шею, лоб и виски, примериваясь, куда бы получше вколоть хоботок, а птица сидит тихо, в упор глядя круглыми черными глазами. В них нет страха — одно добродушное любопытство и словно усмешка.

Посидев молча, соловей начинает поводить хвостом вверх и вниз, вкрадчиво приговаривая: «карр… каррр… каррр…»

«Ну, что, мол, ты ждешь? Спеть, что ли?»

Замрешь — и птичка вдруг начнет выкрикивать свою звучную, щелкающую, рокочущую песню. Трепещет ее серое горлышко, вибрирует язычок, вздрагивает рыжий хвост, глаза же смотрят загадочно и напряженно: «Что? Каково?» — чудится вопрос.

Бьет в уши, зачаровывает до дрожи удивительный звучный голос… Но один неосторожный шаг, приближающий на недопустимое по соловьиному мнению расстояние, и птичка смолкает, легко спрыгивает в чащу ломких ветвей, облепленных серебряными лишайниками, и растворяется там. Редко промелькнет ее охристая спинка, да меланхолическое «фи… фи…» говорит, что соловей поблизости, ходит, кормится, ворошит листву…

Здесь я увлекся — ведь рассказ-то идет о старом торфянике. Но, посудите сами, какой же торфяник без соловьев?

Особенно тянуло меня сюда по весне, не то чтобы соловьи привлекали, а просто для каждого времени года были у меня любимые места. Весной — болота, летом — река в лугах, осенью — лес, зимой же все помаленьку.

Уже с ноября торфяник мертвенно пуст, завален безмерными снегами, ни звука, ни движения. Разве что стайка снегирей пролетит да вылезет из камыша удивительная птичка — белая лазоревка с голубыми крыльями и синими полосками через глаз. Но лазоревки редки.

И вот бредешь километр за километром по сыпучему снегу, слушаешь снеговую тишину, а сухой шелест белесых тростников лишь дополняет впечатление омертвелости.

Не так хорошо болото и в летнее время. В однообразной дремучей зелени релок есть что-то удручающее. Птицы не поют, их не видишь, хотя чувствуешь, что кусты полны осторожного птичьего перепархивания и какой-то скрытой, неведомой глазу жизни.

Осенью пролетные стаи держатся ближе к полям, опушкам и перелескам и тянутся над торфяником высоко.

Зато весной не бывает места лучше заброшенного торфяника.

Я приходил сюда, когда снег начинал сереть и льдистые корочки-блины хрупко ломались под ногами. Кончался март. Теплело. И робкое дыхание новой жизни уже пробивалось там и сям. На дупловатых гнилых ивах ползали маленькие расписные дятлы со спинкой, словно вырезанной из бересты. Сухие камыши, обласканные солнцем, золотились тепло и весело. Уже пахло снеговой водой, и первые проталины просовывались по буграм. Они появлялись всегда неожиданно. День-два назад лежала плотно метровая голица сырого снега. Казалось, таять ему и таять, а вот «хруп» — нога ступила в сырую мякоть земли. И как же хорошо почувствовать эту землю после месяцев снежной зимы. Наверное, матросы Колумба вот так же радостно вздыхали, увидев желанные берега: «Земля! Наконец-то земля!»

В ясные апрельские полдни, когда все разом темнело, будто от первого загара, весь торфяник дрожал и переливался в блеске, в сиянии бесчисленных ручьев. Как ослепительно играло, дробилось в них вешнее солнышко! Как живо и весело голубела вода. И ступая по этим расплесканным небесам, по облакам, плывущим подо мною, и перешагивая через тысячи тысяч солнц, я готов был кричать: