На лицо Шенка сыпались горячие, влажные поцелуи, Флусси страстно лизала его руку. Это был момент полного смятения, не лишенный, однако, определенной приятности.
— Вам не нужно было так пугаться, — говорила фрау Луппен. — И быть таким резким.
Их тела катались по кровати, явно грозя перемолоть в порошок то немногое, что осталось от Эстреллы после первого удара.
— Нет, фрау Луппен, мы не должны, — сказал Шенк, ни на секунду не забывая об Эстрелле, хотя, с другой стороны, возможность отомстить неприступной жизнеописательнице преполняла его злорадным удовлетворением.
Весьма сомнительно, чтобы распаленная вдова вняла этим жалким увещеваниям, ее остановило совсем другое. Снизу донесся настойчивый стук. Фрау Луппен вскочила (с неожиданной резвостью) и принялась поправлять прическу и сбившуюся одежду. Приведя себя более-менее в порядок, она подхватила с пола заливисто лаявшую Флусси и пошла открывать дверь. Через несколько секунд Шенк услышал внизу голос Грубера и поспешил ему навстречу, опасаясь, что иначе Эстрелле (интересно, как она там? жива?) придется просидеть под кроватью до самого ухода коллеги.
По той же самой причине он принял Грубера в апартаментах фрау Луппен, сама же хозяйка — раскрасневшаяся и несколько всклокоченная — сказала, что ей нужно «пришить пуговичку», и удалилась.
Грубер начал с каких-то вопросов по дренажной системе, но было совершенно очевидно, что это не более чем предлог.
— Этот самый Спонтини, которым ты так увлекся, что это там с ним за история?
Как оказалось, Грубер тоже наводил справки в Литературной секции и даже взял там другой экземпляр «Афоризмов».
— Ты знаешь людей, которые все это написали? — спросил он, вытаскивая из сумки книгу. Шенк молча покачал головой. — Их руководителя посадили за убийство.
Шенк был потрясен. Так что же, значит, Эстрелла все-таки врала? Снова ее невиновность разлетелась вдребезги, снова он увидел в ней опасную, расчетливую преступницу. Шенку было необходимо узнать, до чего там сумел докопаться Грубер, хотя сам он отнюдь не намеревался рассказывать коллеге про визит Вайсблатта.
— Никаких подробностей я не знаю, только что руководитель этой писательской команды кого-то там прикончил и его упекли за решетку. Но ты так мне и не рассказал, чего это тебя так зацепил этот Спонтини.
— Да какая тебе разница, — отмахнулся Шенк.
Он перелистывал принесенную Грубером книгу, читал куски бессвязного текста и все больше убеждался, что этот экземпляр «Афоризмов» радикально отличается от того, который лежит там, наверху. И Эстрелла тоже там. И выйти не может.
Глава 20
Я смотрю, как вода проносится подо мною, вижу недвижные гребни и складки, образующиеся там, где течение сжато каменными устоями моста, их рисунок похож на сложно сплетенную и уложенную прическу. На ее прическу. Мост: место, где я ее найду.
Я уже не знаю, кто из нас пишет эти слова. Тот другой, другой Спонтини, это ведь он останется. Это он должен писать, и это о нем нужно писать. Я же — не больше чем его инструмент. Каждый день я сижу за письменным столом и смотрю, как бегает по бумаге перо. Мне нравится запах чернил, текстура хорошей бумаги. Ему все это безразлично, ему все безразлично, и даже к тому, что ему небезразлично, он относится с презрительным высокомерием человека, соизмеряющего каждое свое движение с будущим, с величием и традициями нашей литературы. Я многажды пытался бежать от него, и каждый раз оказывалось, что это он бежит от меня, для меня же единственная надежда на хоть какую-то значимость — да и просто на существование — состоит в моей вечной погоне за ним.
Он умрет молодым, но будет жить в веках. Я доживу до старости, а затем исчезну, буду забыт. Его будут обсуждать, комментировать, о нем будут спорить. Ученые будут пережевывать его мысли, художники будут создавать его подобия в пространстве, где его самого никогда не было, так как он существовал исключительно в воображении тех, чей упорный труд дал ему жизнь.
Когда-то давно я пытался врачевать раны, уязвившие всех нас до самого сердца, наши ссоры и несогласия, мне хотелось восстановить разрушенное, утишить боль. Тщетно. Теперь я вижу, что все, что в нем есть, все, что дает ему жизнь, как раз этой болью и питается, что без горечи и обид, без слез — и даже крови — не было бы ничего. Нас объединяла, нас — а потому и нашу работу — отличала одна-единственная вещь: наша враждебность друг к другу. Малоудивительно, что нами был создан человек, исполненный внутреннего раздора, отчужденный от самого себя, человек, чье каждое желание, каждое устремление есть реакция на другое желание, другое устремление его же души, и так — до бесконечности. Человек, для которого цель созидания состоит в том, чтобы насладиться последующим разрушением. Или, точнее, в том, чтобы иметь возможность осуществить — со все тем же высокомерием — свое право на разрушение.