Спектакль, представленный Луисом, был прелестен, но мы по-прежнему ничего не знали и бросились на переговорный пункт заказать разговор с Испанией. Работали не все линии, но, похоже, все испанцы, жившие в Париже, сошлись сюда говорить по телефону. Наконец кому-то удалось дозвониться до своей семьи в Барселону, и он сообщил нам, что на улицах стреляют и люди бросились в казармы за оружием, чтобы защитить Республику.
В агентство Гавас пришли последние известия из Мадрида. Правительство контролирует положение, но фашисты засели в казармах Ла-Монтанья, и, если им придет подкрепление, положение в столице может стать опасным. Переворот произошел в Сарагосе, в Галисии и в Наварре, подтвердили также, что Франко переправляется через Гибралтар с легионом и марокканскими войсками.
Росель прибежал на Сент-Авуа и нашел под дверью записку Бонета. Тот назначал ему свидание у Дантона в шесть вечера, и Росель пошел. Бонет был возбужден, он созвал собрание товарищей у себя на квартире. Они сошлись, и решение было единодушным: сделать попытку вернуться в Испанию, как только руководство назначит резерв, который должен остаться в Париже. Разговоры с коммунистами, социалистами и анархистами, находящимися в Париже, сводились к одному: все стремились к единству действий и были твердо намерены как можно скорее возвратиться в Испанию.
– Если не закрыли границу.
– Правительство Народного фронта, правительство Леона Блюма?
– Могут закрыть по соображениям государственной безопасности. В Испании началась война, ты думаешь, она не может перекинуться на другие страны Европы? Все зависит от того, как поведет себя Гитлер. Давайте не спешить с окончательным решением. Берем двадцать четыре часа на размышление и сбор информации. Завтра здесь в это же время.
Росель пытался подвести итоги, но то, к чему он пришел, скорее можно было назвать состоянием духа, нежели рассуждением. Тереса твердила одно и то же, точно фоновая музыка: я возвращаюсь в Барселону, я возвращаюсь в Барселону; Дориа считал, что, как после кораблекрушения, следует сидеть и ждать, ничего там не произойдет. Наутро обычный распорядок Дориа был нарушен, но Париж молчал, словно все его крыши заглушили модератором, напрасно Ларсен крутил радио и искал «radio-journal»,[153] желая узнать, что же на самом деле происходит в Испании. «Радио-Сите» тоже ничего не сообщало, хотя и пользовалось славой прогрессивной радиостанции, не однажды предоставлявшей эфир забастовщикам.
– Чего вы ждете? Международной солидарности? Классовой поддержки? Что же – прерывать программу передач, чтобы рассказать о сражении бедуинов? Чем может отсюда, из Парижа, представляться война в Испании, как не сражением бедуинов?
Каждый погрузился в свои мысли, Дориа плавал по волнам словоблудия, но слушал себя только он один. Ларсен ушел в уборную прокашляться. Тереса заснула на софе, а Альберт укрылся у себя в комнате, рухнул на постель, словно в надежное материнское лоно. Париж, июль, а мне холодно, мамочка родная, мне холодно. Росель плакал, он оплакивал Бонета, Овьедо, оплакивал ломкий скелетик птицы-Свободы и себя самого; в темноте рос-разрастался квадратный зверь с мощной челюстью и презрительно искривленными губами, за его спиной маршировали шеренги, возносились кверху бодрые крики, слова и музыка мешались в звериный рык. Рано утром Ларсен снова пошел в Гавас, а радио сообщило, что государственный переворот в Барселоне подавлен благодаря странному союзу между жандармерией и народной милицией, стихийно возникшей на основе мощной организации анархистских синдикатов, Национальной конфедерации труда, однако в некоторых городах мятежникам удалось укрепиться, и они готовы вести «…гражданскую войну, которая неизвестно сколько продлится».
– Не может быть, – пробормотал Дориа и отправился к самому Леону Блюму, чтобы тот прояснил ему ситуацию. Тереса упрямо хотела дозвониться до своего дома в Барселоне, а Росель пошел по Парижу, собирая газетные новости и признаки народной солидарности с испанскими республиканцами. На стенах домов появились первые graffiti[154] за и против переворота, первые были подписаны «Боевыми крестами», вторые – коммунистами. Но двадцатого июля Париж оставался Парижем, днем Святой Маргариты, о чем сообщил им Дориа, прежде чем отправиться из дому на совещание в верхах – с Леоном Блюмом или с папой римским. В этот день, затерявшийся между 14 Yuillet и сентябрьским rentrée, Париж являл собой огромную стоянку автобусов, битком набитых молодыми людьми, которые отправлялись на природу, за фруктами и удовольствиями, действуя в русле той политики досуга и обновления нравов, которую проводил Народный фронт в твердом намерении изменить Историю, к чему призывал не только Маркс, но и сама Жизнь, как утверждал Рембо. И уши людей были настроены не на «Интернационал», «Марсельезу» или «Ça ira», они желали слушать песенки, которые неслись из распахнутых окон, обещая приятное времяпрепровождение. Дамия, Фреель, Китти, Арлетти, Шевалье, Мистингетт…