– Я приму душ. Включи колонку. Ладно, не надо, я сам.
– Прошу, пожалуйста. Все готово.
Он вытаскивает из-под простыни обе ноги – тело следует за ногами, а голова – за телом, заглядывает в пропасть, на дне которой тростниковая циновка, и опускает ноги. Он трет ступни ног о плетенье циновки, ему приятна ее мягкая и освежающая шершавость, будто вырываешь у мертвых волокон предпоследнее колкое содрогание тростниковых зарослей. Глаза отыскивают образы той земли, откуда родом циновка. Тростники по берегам реки, желтой, синей или черной, кто их знает, какие они там, в Китае, – или вокруг озера-пруда, заросшего лотосом, кишащего разноцветными рыбками, циновка под ногой точно окаменевший колючий газон.
– Накинь на себя что-нибудь. В коридоре сквозняк.
Голос Луисы останавливает его, чуть было не вышел голым, и заставляет искать-шарить глазами что бы надеть, но голова вдруг пошла кругом и его швыряет обратно на постель, носом в простыни, и они возвращают ему запах его собственного тела, руки лежат бессильными плетьми, пока не получают приказа перевернуть тело на спину, лицом в потолок, с которого артишоком свисает мертвая лампочка, видно, повредилась проводка, лампочка не горит – и не гниет, думает он, не гниет, хотя и не действует, а я, едва перестаю действовать, тут же загниваю и, чтобы кровь не свернулась совсем, встаю потихоньку, а вот и японское кимоно, made in Hong Kong, синий змей и японский иероглиф, изготовленные в Гонконге, легкое, легче воздуха, в самый раз для такого тела, надел и лети. И тапочки не надо искать, они сами находят ноги и указывают дорогу из комнаты в коридор. Преодолеть это расстояние и выйти на открытый простор, за дверной порог, туда, где начинается настоящий дом, их жизнь вдвоем, территория, где они сходятся с Луисой, а та уже дает знать о себе, шумит-гремит в кухне.
– Мамочка родная, ну и вид.
Одну руку Луиса подносит к лицу, а другой показывает на него.
– Тихий ужас! Луиса боится этого людоеда! Ой, мамочка!
А людоед – он, ну конечно, он смотрится в буфетное зеркало и видит себя – непричесанного, заросшего, с такими черными и огромными подглазьями, что они кажутся ненастоящими.
– Ну и круги под глазами.
– Вот щетина у тебя – это да, и зарос ужасно, я тебя потом подстригу. Ну, иди под душ.
– А чем ты меня собираешься кормить?
И тут же пожалел, что сказал, сам напросился на материнский тон, и, хотя тотчас поправился: что ты готовишь на ужин? – слова его слились с ответом Луисы, и ее голос прозвучал громче:
– Омлетик с помидорами для моего господина. Пока он помоется и приведет себя в порядок, будет готов. А тут и Ирене с Шубертом подойдут. Остальные ужинают где-то, а потом мы встретимся в «Капабланке».
Пронеслись обрывки воспоминаний, образы старых, облезлых травести-превращенцев, звенящие дрожью струны рояля и запах дезинфекции – хлорки там не жалели.
– Почему именно в «Капабланке»? Последний раз я был там, когда заведение еще называлось «Касба». Лет десять назад, а то и больше.
– Шуберт тащит нас туда. Говорит, они наняли новых травести, прелестных, как в фильме Уолта Диснея.
– Шуберт наш живет на развалинах собственной интеллигентности.
– Ты простудишься. Ступай под душ.
Ему холодно, но он пропускает приказание мимо ушей и втягивает острый запах помидоров, которые подсушиваются на сковороде и ждут, когда их зальют желтыми, пенящимися, как слюна, взбитыми яйцами.
– Этого хватит. Больше не готовь.
– Еще чего! Съешь и кусок жареного мяса. Как же пить на пустой желудок.
– Я не собираюсь пить.
Ему неприятно, что она подбивает его пить. Знает, что пить ему вредно, а подбивает.
– Я когда выпью, чувствую себя ужасно.
– Ну тогда не пей.
Но в голосе нет напора. Словно ей все равно – будет он нить или не будет.
– Если тебе все равно, выпью я или не выпью, почему тебе не все равно, поем я или не поем?
– Вижу, ты просто хочешь поссориться. А я – нет, а потому терпеливо отвечу. Есть тебе или не есть – зависит от меня. А пить или не пить – от тебя. И ты не выйдешь за порог, пока не поешь. А теперь – марш под душ.