Новый взрыв аплодисментов, но их заглушает рояль, звучит музыкальный проигрыш, и Биби Андерсон начинает петь:
Биби Андерсон пошла в танце по подмосткам, и подмостки, без того небольшие, показались малы для нее; зал затаил дыхание.
Зал аплодировал не столько песне, сколько удовольствию: вкушали запретный плод.
– Хотела бы я на нее посмотреть в одежде из магазина готового платья.
Услыхав замечание Мерсе, Вентура прыснул и пригнулся к самому столу, сдерживая хохот, а когда поднял голову, глаза его были полны слез. На тревожный взгляд Мерсе он ответил:
– Спасибо, Мерсе. Спасибо тебе за то, что ты как моя тетя.
– Как это понимать?
– Как комплимент.
Яркий сноп света возвестил второй и последний номер Биби Андерсон.
– Многие годы только мужчины обладали правом влюбляться и признаваться в любви. Уважаемая публика, для вас всех – «Woman in love».[36]
Снова аплодисменты, и Биби Андерсон запела на английском языке под магнитофонную музыку. Иногда луч падал на застывшего у рояля пианиста – руки на коленях, – совершенно безучастного к происходящему вокруг. Зал запротестовал, когда объявили конец представления, и возбудившей публику певице пришлось исполнить «свободный вариант» «C'est mon homme».[37] На этот раз пианисту пришлось переменить позу и аккомпанировать не столько пению, сколько речитативу, прозвучавшему из уст забавного существа. Публика желала продолжения будоражащего зрелища, но певица вела себя до жестокости профессионально. Она кланялась и посылала воздушные поцелуи и в конце концов удалилась, а пианист пытался успокоить недовольный зал бодрыми и бравурными заключительными пассажами. Резкий белый свет бил в глаза, и сразу стало неуютно, захотелось бежать отсюда поскорее.
– Утро вечера мудренее, – пробормотал Шуберт, стараясь как бы случайно встретиться взглядом с Рекасенсом и на прощание послать ему улыбку примирения.
– Еще одно дерьмовое утро впереди.
Вентура не стал ждать обмена впечатлениями, он начал спускаться по ступенькам к подмосткам и оттуда, снизу, смотрел, как разбредается публика и как вокруг министра и Дориа, словно вокруг двух магнитов, образовалась толпа желающих хотя бы на ходу пожать им руку. Он увидел, как Шуберту все-таки удалось добраться до Рекасенса, обнять его, а потом обменяться с министром доброжелательными репликами, пожать руку, как министр еще раз настойчиво пригласил заходить к нему в Мадриде, как Шуберт под занавес выдал какую-то остроту, рассмешившую всех, и как министр вдруг стал совсем другим, весь подобрался: уже не простой человек, а слуга культуры приближался к Дориа.
– Всегда к вашим услугам, маэстро.
– Непременно воспользуюсь. Рано или поздно.
– Вам понравилось представление?
– Изменение пола – чтобы выглядеть поэтичным – должно быть беспощадно отвратительным и извращенным.
Судя по всему, министру вполне хватило этой реплики для понимания поэтики Дориа, и он, еще раз предложив свои услуги, удалился из почти опустевшего зала. Мерсе, Жоан и Шуберт от дверей знаками торопили Вентуру, но тот, похоже, ждал, что будет делать пианист, все еще сидевший у рояля и раскуривавший туго набитую трубку. Какой-то репортер в поисках материала для утренней газеты поднес маленький микрофон к губам Луиса Дориа.
– Вы спрашиваете, что такое «эротика»? Роскошная церемония в грязной подземке.
– Правда ли, что вы собираетесь превратить «Жар-птицу» Стравинского в дюжину пасодоблей?
– В ровно столько, сколько их поместится на долгоиграющей пластинке. Этим самым я верну Испании то, что Испании принадлежит, ибо великая русская музыка, которую мы узнали в начале века, не могла бы возникнуть без пасодобля.