Выбрать главу

– Тереса. Тереса. Это я.

Он гасит свет в прихожей и зажигает в коридоре. На обоях – коринфские колонны, пруды, водяные лилии, водоплавающие птицы; меж двух колонн – раскрытая дверь, за которой жалобно стонет маленький зверек. Но лампочка освещает тело женщины, широкое, как железная кровать с узорной спинкой, на которой она лежит, лежит в темной линялой рубашке, на двух матрасах, обнаженные руки, широкие, как ляжки, густые седые волосы обрамляют старое опухшее лицо, а на самом дне двух провалов – крошечные глазки, в которых светится не мысль, но только боль. Глаза узнали мужчину, и стоны-жалобы забились чаще.

– Это я, Тереса. Я тут.

Сломанные куклы на деревянном сундуке, бюст Шопена, плюшевые шторы, старые и потертые, точно больная кожа. Пианист раздвигает их, чтобы открыть окно и выпустить на улицу спертый воздух.

– Иду. Сейчас иду. Я спешил, спешил, как только мог.

Он оборачивается и привычным, наметанным глазом оглядывает по-слоновьи раздувшееся тело, от лиловых закаменевших ногтей до тоскующей головы, что вздрагивает в такт стонам. Рядом с кроватью на табурете – фаянсовый ночной горшок, а в маленьком колченогом креслице – груда марлевых пакетов. Он снимает плащ, пиджак и остается в жилете; щуплое тельце с белой как лунь плешивой острой головкой. Он размахивает руками, стараясь шагать бодро, и идет в ванную комнату, где выщербленный унитаз прикрыт деревянным сиденьем, гниющим от сырости. Маленькое оконце выходит во внутренний двор. Он снимает с гвоздя таз, берет с подоконника старую иссохшую губку, наполняет таз водой, бросает туда губку, и она тонет и всплывает в подрагивающей воде при каждом его шаге, когда он возвращается в комнату, откуда, ни на минуту не замолкая, несутся жалобные стоны. Где-то совсем рядом невидимые часы отбивают четыре утра, и веки у пианиста сами собой закрываются, умоляя забыться хоть ненадолго.

– Сначала я тебя помою, а потом дам таблетки.

Он говорит это недвижно лежащему телу и ставит таз на кровать, двумя руками берет подол ночной рубашки и тянет, заворачивает его, пятясь вдоль кровати к изголовью. Открывается голое тело женщины, опухшие слоновые ноги, красные, в струпьях грязных ранок, а может, это грязь разъела кожу, огромные резиновые штаны, а внутри – грязные марлевые прокладки и пышущая жаром изъеденная кожа; огромный живот весь в пятнах и подтеках. Подол стыдливо задерживается на груди, руки пианиста осторожно берутся за штаны, и открываются пропитанные испражнениями марлевые прокладки, на волю вырывается зловоние, но и это не заставляет дрогнуть человека, творящего священный обряд. Он осторожно вынимает вкладыши и бросает в цинковое ведро, они хлюпко шлепаются на дно. Губкой он протирает кожу, прикасаясь легко, осторожно, чтобы не задеть раздраженные участки. Потом промывает губку и, пропитав ее водой, бесстрашно обмывает ею недвижное тело, вода сбегает тонкими струйками и собирается на клеенке, которая никогда отсюда не убирается. Вымыв тело, пианист вытирает его полотенцем, от которого слегка пахнет мылом «Эно де Правиа» – когда Тереса была здорова, она всегда клала кусочек этого мыла в бельевой шкаф для запаха, и пианист продолжает делать то же самое в память о былом.

– Ну, тебе лучше? Правда, лучше?

Теперь в руках у него тюбик с мазью, тюбик никак не поддается, но в конце концов оставляет свое содержимое на кончиках его пальцев, и пальцы накладывают мазь на страждущую плоть, ни одна пядь не уходит от их прикосновения, чуткие пальцы с бальзамом добираются до каждого закоулка, где ютится боль, и на раздутое лицо женщины возвращается выражение покоя, а стоны сменяются довольным урчанием, и в прорезях глаз проглядывает голубой зрачок – как у сломанной куклы.