Над Варшавой уже сбили немало самолетов, и находились свидетели, которые будто бы собственными глазами видели трупы вражеских летчиков в одежде и обуви из бумаги. Как такая жалкая шайка могла заставить нас отступать? Никто не мог этого понять.
Мать кружила по комнате, отец играл на скрипке, я читал, сидя в кресле, когда по радио внезапно прервали какую-то передачу, и диктор торжественным голосом произнес, что сейчас прозвучит экстренное сообщение. Мы с отцом подсели ближе к приемнику, а мать побежала звать моих сестер и брата. Из приемника послышались звуки военного марша, потом повторили анонс, снова звуки марша, и через минуту опять объявили, что сейчас мы услышим важное сообщение. Нервное напряжение достигло уже наивысшей точки, когда раздался польский национальный гимн и сразу после него британский. После чего нам сообщили, что теперь мы сражаемся с врагом не одни, у нас появился сильный союзник, и теперь победа наверняка будет за нами, даже если война пойдет с переменным успехом и события какое-то время будут развиваться не в нашу пользу.
Трудно описать волнение, охватившее нас при этом известии. У матери слезы навернулись на глаза, отец просто рыдал, а Генрик, мой брат, принялся победоносно размахивать рукой у меня перед носом и возбужденно восклицать:
— Видишь? Я же говорил!
Трудно было найти для этого более подходящий момент. Регина, чтобы предотвратить ссору, встала между нами и спокойно произнесла:
— Перестаньте! Все знали, что так будет… И добавила: — Ведь это следовало из международных договоров.
Регина работала адвокатом, а значит, ее авторитет в подобных вопросах был непререкаем.
Галина занялась радиоприемником, пытаясь поймать Лондон, ей хотелось получить информацию из первых рук.
Обе мои сестры отличались большей выдержкой, чем остальные члены семьи. От кого они унаследовали эту черту? Разве что от матери, но сейчас и она по сравнению с моими сестрами казалась человеком неуравновешенным.
Спустя четыре часа Франция тоже объявила немцам войну. После обеда отец решил пойти на демонстрацию, которая должна была состояться перед зданием британского посольства. Мать было воспротивилась, но отец настоял на своем. Вернулся он оттуда сильно возбужденный, разгоряченный и растрепанный. Рассказывал, что видел там нашего министра иностранных дел, а также послов Англии и Франции. Участники все вместе пели и что-то там выкрикивали, пока, в связи с опасностью налетов, их не пвпросили как можно скорее разойтись по домам. Толпа исполнила этот призыв с таким рвением, что для отца это чуть не закончилось плачевно, его в толчее едва не задавили. Тем не менее он вернулся довольный и пребывал в хорошем настроении.
К сожалению, наша радость длилась недолго. Сообщения с фронта делались все тревожнее.
7 сентября утром кто-то громко постучался к нам в дверь. На лестничной клетке стоял сосед из квартиры напротив, врач, одетый в высокие армейские ботинки, спортивную шапку и какую-то охотничью куртку, с рюкзаком на плече. Он очень торопился, но счел своим долгом сообщить нам, что немцы уже недалеко от Варшавы, наше правительство переехало в Люблин, а все мужчины должны покинуть город и переправиться на противоположный берег Вислы, где будет организована новая линия обороны.
Сначала мы не могли ему поверить. Я решил заглянуть к соседям, чтобы разузнать что-нибудь у них. Генрик включил радио, но там была тишина. Станция молчала.
Почти никого из соседей не было дома. Большинство квартир было наглухо закрыто, а в остальных заплаканные женщины собирали своих мужей и братьев в путь, готовясь к самому худшему. Сомневаться не приходилось — врач сказал правду.
Я сразу решил остаться на месте. Никакого смысла в таких военных скитаниях я не видел. Если судьбе будет угодно, чтобы я погиб, пусть это случится дома. А кроме того, думал я, кто-то должен позаботиться о матери и сестрах, когда отец с Генриком уйдут. Но на семейном совете выяснилось, что и они решили остаться.
Из чувства долга мать еще пыталась уговорить нас бежать. С широко открытыми глазами она, волнуясь, приводила все новые аргументы, которые должны были убедить нас в необходимости покинуть город. Когда она поняла, что сломить наше сопротивление не удастся, на ее прекрасном выразительном лице отразилось чувство облегчения и удовлетворения: будь что будет, мы встретим это вместе.
Я ждал до восьми часов и, как только стемнело, решил выйти из дома. Варшаву было не узнать. Как за считанные часы город мог так разительно измениться?
Все магазины были закрыты, трамваи остановились, и только машины, нагруженные под завязку, неслись на повышенной скорости по улицам, все в одном направлении, к мосту Понятовского. По Маршалковской шел отряд солдат. Они шли браво, с песней, и все же было заметно, что выглядят они как-то необычно: винтовки держат как попало, конфедератки надеты не по уставу, маршируют кто во что горазд, а на лицах написано, что каждый идет в бой сам по себе, что они — уже давно не часть того четко отлаженного механизма, каким должна быть хорошо организованная армия. Две молодые женщины, стоя на тротуаре, бросали им розовые астры, время от времени с воодушевлением что-то выкрикивая. Никто не обращал па это внимания. Люди торопились, очевидно собираясь бежать на правый берег Вислы. Они спешили, боясь не успеть — надо было закончить оставшиеся дела до того, как немцы пойдут в решительное наступление. Внешний вид прохожих тоже был довольно странный. Варшава всегдабыла очень элегантным городом, куда же внезапно пропали дамы и мужчины, одетые так, будто сошли со страниц модных журналов?
Те, кто сновал теперь по улицам Варшавы, были одеты так, словно собрались на какой-то охотничий или туристический маскарад. В армейских или лыжных ботинках, лыжных штанах, с платками на головах, с вещмешками или рюкзаками за плечами, с тростями в руках, одетые небрежно, в спешке, без малейшей заботы о том, чтобы вы глядеть хоть сколько-нибудь цивилизованно.
Улицы, еще вчера такие чистые, сегодня были полны грязи и мусора. На одной из боковых улочек остановились солдаты, которые только что вернулись с фронта. Они сидели и лежали везде: и на тротуаре, и на проезжей части, И их позах, жестах, выражениях лиц сквозила огромная усталость, апатия. Они ее не только не скрывали, но и подчеркивали, так, чтобы у окружающих не оставалось ни малейшего сомнения, что они оказались здесь, а не на фронте исключительно потому, что воевать уже не было никакого смысла — бесполезно. Люди, стоявшие небольшими группами поодаль, передавали друг другу то, что узнали от солдат. Новости с фронта были удручающими.
Подсознательно я стал искать глазами тарелку громкоговорителя. Может, их убрали? Нет. Они по-прежнему висели на своих местах, но молчали.
Я поспешил на Радио. Почему не передают новости? Почему никто не пытается поддержать людей, остано вить это массовое бегство? Радио было закрыто. Дирекция покинула город, и только кассиры в огромной спешке выдавали служащим и творческим работникам трехмесячное пособие.
— Что нам теперь делать? — спросил я, поймав за рукав сотрудника, занимавшего здесь высокий административный пост.
Он посмотрел на меня отсутствующим взором, в котором читалось презрение пополам с негодованием. В конце концов ему удалось высвободить свой рукав.
— А кому до этого дело? — закричал он на меня, пожал плечами и выбежал вон, на улицу, от злости сильно хлопнув дверью.
Это было уже слишком. Никто не пытается остановить людей. Репродукторы на фонарных столбах молчат. Никто не очищает улицы от грязи. От грязи? От паники? Или от стыда, что по ним бегут, вместо того чтобы их защищать?
Никто не вернет городу потерянного им достоинства.