Выбрать главу

Потом папа стал смотреть в потолок. Трудно сказать, что он там видел. Может быть, в этот последний миг он видел формулу своего металла, который открыть он так и не успел, вернее, открыл, но записать не сумел, потому что руки были заняты – в них била иглой фельдшерица, и новый металл теперь не будет открыт, потому что открыть его теперь будет некому, и металл этот будет вечно летать в космосе, не открытый, никому не нужный. Может быть, он видел свою юность, и первый стакан вина, самый лучший, самый сладкий. Может быть, он видел лица цыган, печальные, курчавые, те, что всю жизнь пели в его голове и, наконец, его погубили. А может, он видел своих первых друзей, пловцов. Они плыли под водой, дружной стаей, как сельди, и улыбались папе. Я никогда не узнаю, о чем папа думал в последние секунды своей жизни. Вообще, я никогда не узнаю многого о папе. Я был маленький, когда это случилось, так что можно сказать, я никогда не узнаю о нем ничего.

Когда фельдшерица, наконец, попала в вену, папа закрыл глаза. Губы его посинели. По его щеке сбежала слеза. Фельдшерица упала перед папой на колени.

Есть ли или нет загробная жизнь

Многие мои друзья верили в загробную жизнь. Не то чтобы они верили. Они не были верующими. Хотя моих друзей можно было бы назвать верующими. Но обязательно нужно уточнить, во что именно они были верующие. Они были верующие в разные вещи. Страшные, смешные вещи. Всякие.

Мои друзья верили, в том числе, в загробную жизнь. Они умерли, так что согласно старой традиции, я могу позволить себе говорить о них только хорошее. Да, мои друзья верили в загробную жизнь. Мои друзья не были набожными, не были даже религиозными, не были даже безбожными. Они вообще на эти водоразделы клали. Но в загробную жизнь они верили. И я тоже верил.

Я верил, что когда-нибудь кончится этот бесконечный корпоратив, и я попаду в сад. Сад будет большой, запущенный, цветущий. В нем будут мои друзья, и другие хорошие люди. Мои друзья будут есть в этом саду. Персики.

Я никогда не мог смириться с тем, что когда-нибудь придется воткнуть. Это невозможно. Это явный просер. Полный просер. То есть, я умру, а все остальное не умрет, и все будет по-прежнему – козы будут щипать траву и радоваться, люди будут бухать и радоваться, а я не смогу присоединиться – ни к козам, ни к людям. Это неверно, в корне неверно. Это нельзя. Мир не может существовать без меня. Мир без меня – наебка. И поэтому я верил в загробную жизнь. Я верил, что когда я умру, я не умру, а просто перееду. В сад.

Ничего нет лучше заброшенных садов. Все растет как придется, заборов нет, урожай никто не собирает, и поэтому он всегда есть, трава по пояс, кузнечики стрекочут, птицы поют, трудятся пчелы, трутни беспечно бухают нектар, а я упаду в тень дерева, старого дерева, и буду лежать. Хорошо. Вот как будет. Так я думал. И верил. Я верил.

С этой верой я прожил много лет. С этой верой я прожил бы еще больше лет, потому что жить с ней было хорошо. Но потом я понял, что загробной жизни нет.

Я понял это ночью, однажды, точнее, рано утром, когда проснулся в аду. Это было, конечно, не в детстве, но и не когда я умер. Когда я много пил, я всегда просыпался раньше всех, с кем пил, и всегда не в саду, а в аду. В аду я всегда был один.

Когда я пил, всегда сначала было хорошо. Я пел, танцевал, занимался сексом и реже искусством. Потом свет выключался, ничего не было, было темно. Потом я просыпался, раньше всех. Когда все еще спали. Когда спали даже первые петухи. А ведь первые петухи – психопаты.

Я просыпался, и меня мучали угрызения. Нет, не совести, чего-то, еще более страшного, чем совесть. Я всегда многого из вчерашнего дня не помнил, но знал, что оно было, многое, чего я не помню, и оно, многое, было страшным, постыдным, непростительным. И я просыпался с этим чувством вины, и думал – вот итоги: я снова вел себя вчера как скот, как микроб, и я этого даже не помню. Это было странное чувство вины. Оно было смешанным. С ним были смешано обреченное понимание. Что сегодня же вечером я сделаю так же, как сделал вчера – буду скотиной, веселой скотиной, и следующим утром снова проснусь в аду.

Я даже не помню, когда впервые у меня появилось это чувство. В детстве у меня никогда не было чувства вины. В юности у меня тоже его не было - поначалу. Но потом я стал расшатывать мозг, как подвесной мост, и когда расшатал, я упал с моста, и появилось чувство вины. Чаще всего оно было оправданным. Потому что я действительно был виноват.