ГАСТОН: Чушь собачья!
ЭЙНШТЕЙН: Да, что есть, то есть, и ничего с этим не сделать!
ГАСТОН: Нет!
ЭЙНШТЕЙН: Да!
ГАСТОН: Нет!
ЭЙНШТЕЙН: Да!
ГАСТОН: Нет!
ЖЕРМЕН (ФРЕДДИ): Нео.
ФРЕДДИ: Пост!
ЖЕРМЕН: Нео!
ФРЕДДИ: Пост!
ПИКАССО: Мой рисунок не формула!
ЭЙНШТЕЙН (ПИКАССО): Формула!
ФРЕДДИ (ЭЙНШТЕЙНУ): Нет!
ЭЙНШТЕЙН: Да!
ПИКАССО (ФРЕДДИ): Нео!
ФРЕДДИ: Пост!
ПИКАССО: Нео!
ЭЙНШТЕЙН: Довольно! Не только Вселенная изогнута, но и свет имеет массу, и он искривляется, когда, независимо от колебаний своего источника, проходит на малой скорости мимо большей массы типа Солнца (задыхается). О-о! (Всем). Бог мой, не поверите, но я только что придумал окончание моей книги. Надеюсь, никто никому об этом не скажет.
ФРЕДДИ: Хорошо, что предупредили, а то я уже собирался взять телефон.
ЖЕРМЕН: Не хотите ли узнать, что по этому поводу думает женщина?
ЭЙНШТЕЙН: Здесь не месту женским взглядам. Это наука.
ЖЕРМЕН: Значит, женщины не могут быть учеными?
ЭЙНШТЕЙН: Не в этом дело. В науке не может быть никаких мужских или женских точек зрения. Мадам Кюри не скажет: «Мне кажется, я открыла радий. Но лучше узнаю, что на это скажут мужчины». Нет мужского мнения, нет женского мнения. Наука не имеет пола.
ГАСТОН: Я вас хорошо понимаю.
ЭЙНШТЕЙН: То, что я сказал, это фундаментальное знание, окончательное, независящее от чьего-либо мнения, абсолютная истина, зависящая только от того, где вы сейчас находитесь.
ФРЕДДИ (замечая, что Пикассо погрузился в раздумья, теребит каждого по очереди): Эй, Пабло! Пабс…очнись! Эй, голубой паренек, что с тобой?
ПИКАССО: Простите, я старался, чтобы у меня не родилась идея.
ЭЙНШТЕЙН: У вас их много?
ПИКАССО: Вагон и маленькая тележка.
ГАСТОН: Как можно нарисовать что-то? По-моему, это невозможно.
ПИКАССО: Что вы имеете в виду?
ГАСТОН: Ладно, вы — художник. Вам приходится все время рождать идеи. На что это похоже? Например, мне на ум пришла лишь одна мысль, когда я решил покрасить оконные ставни. Мне надо было выбрать в какой цвет их покрасить. И я размышлял довольно долго. В светлый или темный? Потом решил: в цвет голубого леса будет чудненько. Через некоторое время понял, что не бывает голубых лесов. Тогда бросил монетку: пусть жребий решит, подумал. Но она улетела на крышу. Тогда я стал размышлять: «Что вообще такое ставни и каков их естественный цвет?» И пришел к выводу, что в природе ставни изначально не существовали, поэтому у них нет естественного цвета. Но тут на улице появилась эта пышка, с рубиновыми губами и бедрами в виде сердца. Я завертел головой по сторонам, и в шее у меня что-то хрустнуло. Это задержало дело с покраской на три дня, во время которых я уже подумывал о том, чтобы вообще снять эти ставни к черту. Но все же сказал себе: «Зеленый». И покончил с этим раз и навсегда.
Выходит в туалет.
ПИКАССО: У меня процесс идет примерно так же. Только я выбрасываю начало, середину и начинаю сразу с конца. Если я буду думать над выбором цвета, процесс замедлится.
ФРЕДДИ: Я знаю, что он имеет в виду (Делает коктейль).
ПИКАССО: Да, я знаю художников, которые так мучаются над этим, что порой доводят себя до помрачения ума. Мне их муки не ведомы. Я ставлю карандаш на бумагу, и он идет сам по себе. Только не чертеж, нет. Идеи — это другой материал. Они обрушиваются на меня с шипением, как ливень.
ЭЙНШТЕЙН: Они ведь «мыслящие».
ПИКАССО: Конечно!
ЭЙНШТЕЙН: А вы?
ПИКАССО: И я. Весь в кипенье мыслей.
ЭЙНШТЕЙН: В потоке?
ПИКАССО: Никогда. Поток — это миф.
ЭЙНШТЕЙН: Никогда потоком. Может быть, иногда?
ПИКАССО: Согласен, иногда.
ФРЕДДИ: А откуда они приходят?
ПИКАССО: До меня художники брали их из прошлого. Но с этого дня они будут их брать из будущего.
ЭЙНШТЕЙН: Только из будущего. Конечно.
ПИКАССО: В тот момент, когда карандаш летит по бумаге, будущее проступает на лице у рисующего. Представьте себе, что вы слишком сильно нажали на карандаш, и грифель прошел сквозь бумагу в другое измерение.