Определив по карте район нашего приземления, отметив выход к линии фронта, пришлось вырезать этот участок, а карту — уничтожить, на ней наши аэродромы. Вырезали палку и пошли.
Боль постепенно притуплялась. Мы прибавили хода.
Солнце садилось. Начало темнеть. Выбрались к какому-то поселку. Обошли, опасаясь встречи с немцами. Залегли, в кустах. Заснули как убитые.
К рассвету на пути — снова небольшое село.
— Зайдемте, товарищ лейтенант, — предложил Яковенко. — Чего бояться, тут же наши, русские. Неужели выдадут? Отдохнем. Может, подкрепимся. Жрать охота.
Ход был рискованный, но я так вымучился, что было все равно. Соображал, наверно, от потери крови, от боли, плохо, иначе не согласился бы на такую легкомысленную небрежность. Однако пистолет вынул.
Пробирались задами, через огороды, к домику на отшибе. В окне огонек. Перебрались через поваленный плетень. И сразу из полутьмы:
— Хальт! — щелкнули затворы автоматов.
— Хальт! — из-за сарая вынырнули две смутно различимые в темноте фигуры.
Я выстрелил, выстрелил и Яковенко. И сразу лай собак, крики.
Яковенко рванул меня, почти взвалил на себя. По кустам, по каким-то зарослям по крутому откосу скатились вниз к речушке, по горло в воде, перебрались через нее и опять в лес. За спиной за нами крики, стрельба. Вспыхнули прожекторы.
Пробежав по лесу, опять уперлись в болото. Перебираясь с кочки на кочку, проваливаясь по пояс, перешли его, углубились в лес. И на этот раз оторвались от преследователей. Выстрелы, крики затихли, остались позади.
От бега боли в ноге, в плече усилились, перед глазами — круги. Мучительно хочется пить. Вода кругом, но вонючая, болотная. А жажда жжет, и я пью эту гнусную, но приятно охлаждающую жижу.
День пролежали в кустарнике, зарывшись в сухие листья, ночью опять пошли. Появилась луна, при ее свете можно было сверяться с компасом.
Но случилось совершенно непредвиденное, в нашем положении — просто нелепое. Яковенко поразила куриная слепота. Как оказалось, он был ей подвержен. При отправке на курсы воздушных стрелков скрыл это. Теперь мы шли — один считай без ноги и руки, другой почти совершенно слепой.
Я тоже ничего не видел, плохо соображал. Сколько мы брели по лесу, уже не помнил, во времени не ориентировался, с направления, определенного по компасу, сбился. Мучительно хотелось одного, плюхнуться на землю, прижаться, притиснуться к ней, прохладной, унять боль в ранах, раздиравшую тело.
Не замечая ничего, свалились, рухнули в какой-то овраг. От дикой боли потерял сознание. Наверное, быстро очнулся. Пошарил руками — Яковенко рядом. Полежали молча. Боль утихла. Я заставил окончательно упавшего духом стрелка идти. На парня уже не опирался. Он еле шел... Притерпевшись к боли, я сам шагал как можно бодрее.
Из оврага выбрались затемно, сразу наткнулись на избушку-полуземлянку. В предрассветной мгле проступала дверь. Страх у меня пропал, растворился.
— Схожу, разведаю, — шепнул я стрелку, шагнул. Дверь распахнулась. В освещенном проеме — фигура немца. Ну да, немца. Он в нижнем белье, на плечи накинут френч, на голове пилотка. Я за деревом, немец меня не видит. Но подает голос слепой Яковенко:
— Талгат, Талгат, где ты?
Немец почему-то не прячется в избушке, наверное, ошеломленный русской речью, кидается в сторону, скрывается в лесу. Дверь снова распахивается, в ней еще один немец. Я стреляю в упор, на одной ноге отскакиваю в сторону, как могу ковыляю к оставленному стрелку, тащу его за собой. Сколько так тащил — не знаю. Пересекаем поляны, пробегаем через перелески.
Останавливаемся в реденьком лесу. Валимся от усталости замертво.
— Брось меня, — отдышавшись, шепчет Яковенко. — Иди сам. Я может прозрею, видеть буду, доберусь.
Я ругаюсь:
— Не смей говорить. И думать о таком не должен. Позорить меня не смей! Если товарища в беде брошу, Аллахом проклятый буду, мучиться и на том свете буду.
Опять спрятались в какой-то низине.
Наступила еще одна ночь. Дождались темноты. Вышли из леса и опять на изубшку. Нужно было уходить. Немцы могли быть и тут. Но мучил голод, да и не пили целый день. Про то, что не ели, стараюсь не думать. «Черт с ним, пойду!» — опять решаюсь я.
— А если немцы? — шепчет Яковенко.
— Ну и что! Не рота же их там? Если отделение, перестреляю. — Забрал у него пистолет и, зажав по одному в руках, подобрался к двери, прислушался. В избушке вроде тихо. Набрался смелости, стукнул. За дверью зашевелились, раздался голос:
— Кто это?
— Свои, свои, — поспешил я.
— Что за свои? — вопрошала явно старуха.