Время к сему сроку уж было обеденное. Солнце стояло в зените, и больно было смотреть на освещенные им крыши домов, закованные листовым железом, но еще не покрытые краской; зато радостно и покойно было глазеть в соседний проулок, сквозь пустынное жерло которого виднелась синяя грудь могучей реки и узкая, с зеленцой, полоса противного берега, как всегда, старавшегося слиться с бескрайней водой. Неподалеку мерно квохтали куры, по-хозяйски рылись в спекшихся от жары конских яблоках, оставленных на пыльной дороге, а рядом, гордо раздувая грудь, потряхивая спелым, как арбуз, гребнем, смешно вытягивая лапы со шпорами, вышагивал желтый петух.
– Митенька, то что же домой не идешь, мой хороший? Давно из церкви? – Озабоченный голос маменьки из раскрытого окна перелистнул страницу его состояния.
– Да, щас я буду! Что вы как всегда, ей-богу, мама… – еще не вполне уверенным голосом раздраженно откликнулся он и механически сунул руку в карман за картонной коробкой с гильзами папирос.
То был год выпускных экзаменов в гимназии, теперь же он заканчивал третий курс института, и Дмитрию исполнилось девятнадцать. Сомнения, мучительные поиски истины ныне им были оставлены и благополучно забыты. И он с легкой, отчасти смущенной улыбкой вспомнил то наивное время, когда терзался бессонными ночами мыслями о своей исключительности, всерьез полагая, что результаты его раздумий действительно представляют значимость и общественный интерес. Ответ на богоискательство теперь был для него один: Бог есть, потому что Он есть, а следовательно, надо верить и не морочить себе голову.
Между тем на дворе стояли роковые шестидесятые годы, и Дмитрий, как, впрочем, и все, кто в России мог видеть мир не только через дно рюмки, все ярче и очевиднее подмечал различные проявления укрепившегося нигилизма и расцветающих махровым цветом безбожия и отступничества.
– И где ж Он, твой Боженька-то? – частенько приходилось слышать Дмитрию обрывки подобного рода спора. – Ежели я ему кукиш, а Он мне с неба в ответ лишь одно молчание? Стало быть, послабку даёть? – прощение и согласие…
– Так на то Страшный Суд есть…
– Э-э, старая песня. То все для дураков вроде тебя, что в корзинах щи варят. Ты только присмотрись, глупая твоя голова, нонче смута в умах гуляет не только у молодых… Нонче, почитай, и пожилые, нашего года люди во всем разуверились. Эх, какими нонче снами живет Россия, ужас голимый!.. В церкву-то по привычке ходют… Ну-с, разве нет? Из одного неудобства, чтоб разве соседи не осудили… Ведь так, сосед, так… А ведь допрежде все как есть на стариках держалось. Ить гранитной основой веры и щитом православия оне были… То-то, смекай.
– Ох, да за такие речи-помыслы… не сносить головы, как наши речные бают: «за шею да на рею…», гляди, друже, гляди, чешуи от тебя не останется… Грешно живем, не по совести. Уж лучше прикуси свой голый язык…
Впрочем, все эти пересуды и обстоятельства не бередили сознание Дмитрия, он просто не трудился понимать сего, потому как новые искательства и анализ происходившего вокруг представлялись ему неблагодарным, бесполезным занятием, а попросту пустой тратой времени. Он меньше всего думал об осуждении неверия и уж совсем не разделял тех, кто с этим угарным поветрием собирался бороться радикальными мерами.
Возможно, именно благодаря такому взгляду на жизнь старший брат и был по-своему счастлив. Так, в частности, для Алешки в этом заключался один из источников обаяния Мити – в его редкой способности уметь радоваться жизни, уметь наслаждаться настоящим, а не томиться угрызениями прошлого или ждать эфемерного веселья от будущего.
Однако при всей своей карусельной неугомонности, поверхностности в отношениях и откровенной лени к насущным, рутинным делам учился он весьма сносно, на удивление родителям и самому себе. Солидные, углубленные труды он, конечно, читал по случаю, больше по необходимости, никогда не рвался на серьезные театральные постановки, зато питал незатухающую слабость к вину и веселым артисточкам из кордебалета. Весьма благоволил к легкой музыке Оффенбаха, Легара, Штрауса, Зуппе, словом, к тем опусам, где был прозрачный мотив, задорная медь оркестра и те слова текста, которые без особых затей сами брались в память и радовали своей безоблачной сутью.