Первую ночь старая провела, вспоминая, чего она лишилась. Кровать и постель остались теми же; только подушку обтягивала не прежняя наволочка, аккуратно подштопанная, за сорок девять лет ставшая тонкой, как паутинка, а новая, белоснежная, хрустящая; заменила Иза и старое ее одеяло. Старая не поленилась полезть за карандашом и составить список, что же не переехало с нею в Пешт. Отыскивая бумагу, она наткнулась в сумке на дорожский чертежик и, глядя на свои наивные кружки и квадратики, горько расплакалась.
Комнатные цветы Винце, конечно, здесь все равно бы не выжили. Разве найдется такое растение — кроме, может быть, кактуса, — которое не задохнулось бы в убийственно горячем воздухе, идущем от радиаторов центрального отопления? И все равно надо было бы их привезти, ей бы какое-никакое, а было занятие — возиться с больными цветами, переносить туда и сюда, искать подходящее место. А Капитан! Капитан, последнее живое существо, сумевшее рассмешить Винце в тот день, когда его увозили в клинику: каким-то непостижимым образом он стащил его носовой платок и удрал с ним во двор.
Носовых платков Иза ей тоже купила, целых две дюжины. Старые исчезли, почти на каждом был какой-нибудь маленький недостаток.
Она сидела в кресле и старалась плакать как можно тише, боясь, что Иза услышит — вон стены какие здесь тонкие, — войдет и отчитает ее за то, что она такая неблагодарная. А она в самом деле неблагодарная. Дочь ведь ясно сказала, что продаст дом и все лишние вещи, она сама виновата, что не подумала, сколько надо всего продать, чтобы новая обстановка была вся в одном стиле, выглядела богато и в то же время нарядно. Дома Иза всегда смеялась над ними, что у них каждая комната — настоящий склад старой мебели; зачем, например, хранить табачное сито, если в доме никто не курит? Она, конечно, была права, права и в этом, — только что поделаешь, если они, старики, срослись с вещами, вещи значат для них гораздо больше, чем для молодых.
Она попробовала думать о том, как много у нее стало вдруг денег, но вместо радости ощутила острый стыд: должно быть, так чувствовал себя Иуда, пересчитывая сребреники. Словно бы она продала своих ближних, своих лучших друзей! Что ей делать теперь с этой немыслимой суммой?
Она все плакала и плакала, записывая, что утрачено навсегда или попало к другому хозяину. Кое-что вспоминалось лишь позже, тогда она дополняла свой список; другие предметы, с которыми она мысленно попрощалась, вдруг находились, и их приходилось вычеркивать; она чуть не вскрикнула от радости, обнаружив в шкафу обшитую шелком коробку для носовых платков, и долго гладила и ощупывала ее. С нею был и будильник, теперь он преданно показывал время в Будапеште; не пропала и девочка с лукошком, Иза снова повесила ее у матери над кроватью. У старой было все, что нужно для спокойной, безбедной жизни, — и все же она чувствовала себя так, будто ее ограбили.
Плача, занося на бумажку свои потери, подслеповато щуря уставшие глаза, старая в то же время чувствовала: Иза удивительно, безгранично добра к ней. И с наивным умилением думала: был в древности какой-то народ, который вместе с умершими хоронил и принадлежавшие им вещи; может быть, и пропавшие вещи, свидетели их совместной жизни, ушли вместе с Винце, сопровождая его в далеком его пути. Она даже перестала плакать: для Винце ей ничего не было жалко.
Светало здесь как-то по-иному, чем дома: между ночью и утренней зарей не было перехода, за окном вдруг сразу стало светло, донесся шум машин и трамваев, который и затихал-то всего часа на два. Лишь через некоторое время она поняла, почему этот пештский рассвет кажется ей таким странным. Петух Гицы всегда начинал орать в половине третьего ночи, когда кругом еще царила тьма; Винце говорил даже, что у этого петуха, видно, часы не в порядке. Она снова всплакнула: жаль было петуха Гицы и жаль было Винце, которого уже нет.
Заснула она, лишь услышав, как встала Иза. В шесть часов дочь вышла из своей комнаты; зашумела наливаемая, в ванну вода. Присутствие дочери за стеной, ее твердые шаги, звон посуды в кухне — все это навевало уверенность и спокойствие; напряжение наконец отпустило ее, и она задремала на два-три часа. У Изы это был последний день отпуска, они провели его вместе. Старая согласилась даже пойти погулять; перед Национальным театром Иза купила матери соленый бублик; обедали они в «Корвине». С удивлением и почтительным страхом разглядывая огромный, загадочный город, старая думала: почему же он совсем не такой, каким она его помнит; и еще она много размышляла о том, чем будет заполнять свои дни и как наилучшим образом сможет помогать Изе, которая так о ней заботится, словно она совсем и не дочь ей, а мать. Старая догадывалась уже: то, что она так хорошо спланировала дома, окажется, пожалуй, не таким простым делом: трудно ей будет найти способ облегчить жизнь дочери, ведь Иза, по всему судя, задалась той же целью, решив с лихвой оплатить заботу и ласку, полученные в детстве.