Так как Христа к прокуратору привели иудеи, то мои симпатии были явно на стороне Христа; что же касается евангелистов, то, независимо от того, были они иудеями или нет, они явно проявляли враждебность к иудеям и желание выразить свою симтипатию к прокуратору перед христианскими миссионерами, для которых они писали. Потому-то для иудейских христиан они написали Евангелия не по-гречески, а по-арамейски. По этой же причине в рассказе о допросе Христа прокуратором явно проявились партийные манипуляции и колебания. Снова и снова Пилат пытался представить Христа невиновным, независимо от того, был ли Пилат уверен в его невиновности или нет. Итак, он начал с вопроса: «Разве ты царь иудейский?», предположив, что Христос ответит, что он совсем не намеревается им стать и что это выдумали его враги, чтобы его погубить, и что, как само собой разумеющееся, Христос скажет, что он является кем угодно, только не царем иудеев. Однако вместо этого Иисус сбил прокуратора с толку ответом: да, он им является; после чего Пилат — тоже с целью удачной подсказки — взял его с собой в преторию, поскольку Пилату было совершенно безразлично, осквернится ли в ней Иисус или нет, и здесь Иисус дал окончательное объяснение, абсурдность которого заставила Пилата растеряться: «Но мое царство не от мира сего. Так как, если бы мое царство было от мира сего, то мои люди боролись бы за меня и не выдали бы меня иудеям. Однако мое царство не от мира сего». Тогда прокуратору не оставалось ничего другого, кроме как спросить: «Так ты все-таки царь?», на что Иисус ответил: «Да, я им являюсь. Я родился для этого и пришел в мир, чтобы засвидетельствовать истину. Каждый, кто не в истине, услышит мой голос». На что Пилат сказал: «Что есть истина?»
И теперь я ищу то же самое! Бог знает, почему мне самым серьезным образом и теперь приходится сомневаться в истине; и не усматривается ли в этом особенное противоречие, что именно это мое сомнение в истине, хотя — или именно потому, что — о нем написал уже Иоанн, — собственно оно, сомнение, было самым несомненным во всех Евангелиях. Не нужно даже малейшей веры, чтобы считать его правомочным, это сомнение, оно высвечивается само по себе, в то время как все другое — чудесное рождение Господа, моление пастухов и царей, учение христианства, исцеление многих больных, воскрешение мертвых, вся жизнь Спасителя — все это исторически нигде не подтверждено; наконец, и его собственная смерть, и его собственное воскрешение, все существование Христа повисает в воздухе, если в это просто не поверить.
Только одно — правомочность моего сомнения в истине была из всего, что написано в Евангелиях, единственно неуязвимой, единственно истинной, даже могла быть своеобразной антитезой к известному признаю Сократа: он знает только то, что ничего не знает.
Однако, можно себя спросить, почему только Иоанн единым росчерком пера уничтожил не только всю истинность своего Евангелия, но и трех других Евангелий. С таким же успехом он мог бы не вкладывать в мои уста это самое восклицание: большая часть из того, что он высказал, по меньшей мере, по сравнению с синоптиками, было и без того проблематично, — он мог бы снова вывести меня из претории и позволить мне сказать иудеям: тот, кого вы мне показали, действительно утверждает, что он царь, но его царство, говорит он, не от мира сего; более того, он будто бы и сам оттуда, где это его царство как бы находится, и пришел в этот мир только для того, чтобы засвидетельствовать истину, и вообще это такое запутанное дело, которое меня не касается; так как я здесь не для того, чтобы судить ваши религиозные химеры. Этот человек не государственный изменник, господство Рима он не подрывал, заберите его опять к себе и делайте с ним, что хотите, или не делайте с ним, что хотите, — мне это совершенно безразлично. Однако, вместо всего этого Иоанн заставил меня спросить: «Что есть истина?».
Единственное, что я мог под этим подразумевать, ясно: истины вообще нет, ее даже быть не может и быть не могло не только в моей области, области закона и права, но что истину найти вообще невозможно, так как в основе своей самые простые высказывания свидетелей ненадежны, — не говоря уже о том, что истина, как таковая, о который фантазировал этот пленник, обречена быть ненадежной. Однако не может быть, чтобы это было намереньем евангелиста — так сурово поступить с Христом, а со мной поступить вполне благоразумно, так что не остается ничего, кроме как предположить, что он хотел позволить мне высказаться: здесь, в моем наместничестве, есть все, кроме истины; и поэтому истина может быть только в тех царствах, о которых Христос фантазировал. Это была несомненно смелая игра в диалог, которую играл евангелист, потому что каждый читавший указанный текст, на основании собственного неприятного опыта поиска истины, прежде всего пытался признать мою правоту, а не Христа; но в конце ему, Иоанну, все же пришлось решиться оказать честь Господу, а не мне.
Но так или иначе: Руф сообщил, что я снова вышел из претории и сказал толпе: «Я не вижу вины за этим человеком». Тогда иудеи, суматошно крича, привели массу других отягчающих обвинений против Спасителя, из чего я понял только одно: он подстрекал весь народ от Галилеи до Иудеи к мятежу. Когда я услышал слово «Галилея», я прислушался. — Разве он оттуда? — спросил я. — Да, — сказали они, — он оттуда.
Следовательно, он подлежал отнюдь не моему собственному суду, а суду Ирода. Это было не совсем правильным, так как, если он совершил то, что ему вменялось в вину, то это находилось не в области компетенции Ирода, а в области моей компетенции и власти. Однако, еще не успев даже облегченно вздохнуть, я не сомневался ни на одно мгновение, правильно ли я поступаю, передавая его своему собственному царю — Ироду: он в связи с праздником Пасхи или по какой-то другой причине как раз находился в Иерусалиме.
Скажу прямо: этот человек, Иисус, начинал мне не нравиться своей странностью и тем, что безропотно терпел оговоры и оскорбления. Кротость, которую он проявлял, побуждала людей к жестокостям, а его беспомощность доходила до того, что поносители и гонители, казалось, испытывали, до какой же степени он будет все это терпеть; наверное, он вообще относился к тому сорту людей, за которыми толпа с недавнего времени наблюдала с такой пристрастностью, словно они брошены к диким зверям на арену, потому что они не делали ни малейшей попытки защититься или укрыться в безопасном месте. Слабость наших близких ввергает нас в гораздо большую опасность, если мы теряем контроль над собой и сносим подлости наших гонителей, в то время, как несправедливости и притеснения тиранов разжигают в нас кровавую ненависть; и я с полным на то основанием был рад поскорей передать этого человека тетрарху.
Тетрарх — то есть четверовластник, владеющий одной из четырех областей, — так титуловался Ирод, тогда как его отец, Ирод Великий владел не только Галилеей, но и тремя другими областями: Иудеей, Самарией и Переей; а после него всех его потомков стали называть тетрархами. Во всяком случае, я приказал Руфу доставить Иисуса, хорошо защищенного центурией, к Ироду; и вся рота иудеев последовала, выкрикивая обвинения и жестикулируя, выполнять свой воинский долг.
Для Спасителя же представилась самая лучшая возможность спастись, то есть снова быть отпущенным Иродом на свободу. Хотя при нем иудеи обвиняли Господа еще сильнее, он их, как мне потом сообщили, совсем не слушал. Ирод уже многое знал об Иисусе и из-за своей богобоязни мог побудить Иисуса совершить чудо перед его, четверовластника Ирода, очами. Но и в другом случае Ирод не осудил бы Господа, так как он, Ирод, после казни Иоанна Крестителя скорее бы воспротивился, чем обрадовался оказаться причастным к смерти святого Бога. Поскольку он с нескрываемым отвращением противился и обезглавливанию Иоанна; возможно, он понимал, что ему меньше всего хотелось бы рассматривать Крестителя как своего пленника, что гораздо безопасней держать его у себя дома ради собственной забавы, как пророка.
Только сам пленник отнюдь не чувствовал себя гостем в доме и с постоянно растущей досадой высказывал это, и так из своей тюрьмы бранил жену четверовластника, что в доме все шумело и грохотало. И бранился он на самом утонченном арамейском, при самом прекрасном владении языком и несомненном красноречии; при этом он говорил непристойности и адресовал их племяннице Ирода — дочери первосвященника Аристовула. Поскольку она была не только племянницей тетрарха и находилась с ним, будучи женой побочного брата, в кровосмесительной связи, она, как оговаривал ее Иоанн, вела себя распутно не только с самим Иродом, но и прелюбодейничала со многими другими, и являлась совершенным чудовищем в глазах Крестителя. Так продолжалось довольно долго, пока тетрарх своей фальшивой богобоязнью и попустительством не вынудил Крестителя прокричать на весь дом: «Где та, которая отдала себя радости своих глаз, которая вела себя непристойно перед пестро намалеванным мужиками и отправляла посланников в страну кальдейцев?» Кальдея в те времена была все еще настоящим змеиным гнездом всех непристойностей. «Где она, — продолжал кричать пророк, — которая путалась с правителями Ассирии? Где она, которая отдавала себя юношам Египта? Тем самым, которые красовались в прозрачных льняных тканях и украшенные гиацинтами и чьи тела как у великанов? Идите и поднимите ее с постели ее ужаса, с ложа ее кровавого позора!» И так проходил день за днем в чудесных каденциях, и это было все-таки очень неприятно. И самому четверовластнику тоже довелось услышать не менее плохое о своей персоне. «Где он, — кричал пророк, — чаша грехов которого наконец переполнилась? Где он, который однажды на виду у всего народа умрет в своей серебряной мантии?» Но крикуна, похоже, не устроила одежда, которую он придумал тетрарху; Креститель решил одеть Ирода иначе, и ревел на всю горную окрестность: «Он будет сидеть на своем троне, покрытый багровыми струпьями и пурпурной тканью из Басры, но ангел Бога низвергнет его и черви его сожрут!» Короче говоря, это становилось все более невыносимым, так что наконец даже Ирод, который долгое время потешался над бессильной злобой святого, спросил, когда же ему, святому, заткнут рот. Поскольку потрясенный тетрарх не посмел ничего предпринять против Крестителя, то в конце концов он пригласил танцевать Саломею, которая более или менее голой танцевала перед своим отчимом, чтобы совратить и низвергнуть святого. Кстати, этот отчим был не только дядей своей жены, но по двум линиям двоюродным дедом Саломеи; отчим обещал ей, если она станцует перед ним, все, что она пожелает; и мать Саломеи уговорила дочь потребовать голову Крестителя. Однако после всего этого Саломея вышла замуж не за Ирода, а за одного их своих дядей или двоюродных дедушек, а именно за Филиппа — властителя северной Палестины.