Выбрать главу

Было бы не только кощунственно, но полным абсурдом, если пытаться объяснить этот пароксизм страха обычным страхом смерти. Возвышенность образа Господа исключает это предположение, и благородное достоинство, которое он показал затем в своей муке, полностью опровергло бы это допущение. Но было, хотя и всего лишь в течение нескольких часов, это безграничное отчаянье — и оно, это отчаянье, охватило Иисуса явно значительно сильнее, чем его учеников, внешне едва ли в меньшей степени находившихся под угрозой. Но по ученикам ничего не было заметно о трагедии в высшем смысле этого слова. Они просто чувствовали страх, и даже Петр, который пытался сопротивляться, а потом скрылся, дрожал только за свою жизнь.

Гнетущий страх смерти не сокрушил величайшую душу из всех, которые мы знаем; лишь одно могло угрожать душе Господа уничтожением: чувство вины, дыхание страшного, выше всех представлений, осознания того, что она, душа, предала свое божественное предназначение. Тогда Бог отвел свою руку от Иисуса. Он, Иисус, подвергся искушению, спутав роль духовного мессии с ролью земного мессии; и рассказ об искушении дьявола, который повел его на гору, чтобы показать ему великолепие этого мира, этот рассказ, который в остальных прагматичных Евангелиях выглядит как чужеродное тело и почти как случайная арабская сказка, этот рассказ стал действительностью, — только в этот раз Господь не прогнал искусителя со словами «изыди от меня, сатана», а последовал за ним. Таким образом он предал свое назначение, и это было именно то, что в раскаянии, позоре и горчайшем отчаянье бросило его на землю.

Но он преодолел свою муку и снова выпрямился. Это было возможно только потому, что в конце его снова посетило чувство прощения со стороны Бога, что он искупил свою вину и что на него снова снизошла Божья милость. Согласно Евангелиям, к нему тогда явился ангел, который его утешал. Если же мы попробуем эту грандиозную перипетию постичь человеческим разумом, то и в этом случае получится яркое объяснение. Так как момент, когда Спаситель снова доказал свое самообладание и свою возвышенную уверенность, — это был тот момент, когда началась его земная трагедия: появление стражников. Он предстал перед ними с достоинством, которое его с этих пор больше не оставляло, и добровольно сдался им. Он не предпринял никакой попытки защититься, что, может быть, и было возможно, потому что у его учеников имелось оружие, и по его приказу, они преодолели бы свою трусость. Итак, почему он так поступил? Это означает: почему он, собственно, вообще ничего не сделал? Признания, что он полностью вернулся к своему старому представлению о своей кротости и бессилию, было бы достаточно для объяснения. Но я вижу в этом еще кое-что. А именно: я считаю, что тогда, когда бури этого мира захватили его, его могла воодушевлять мысль, что потом он может покаяться в своем грехе перед святым духом. Он, конечно, не мог думать, что тем самым он сможет купить прощение Бога и возвращение его милости, так как и то и другое он с растущей уверенностью и без того надеялся получить от любви Бога. Но он пылко стремился к тому, чтобы взять на себя все, что было в его силах, и тем самым доказать, что он достоин прощения. Таким образом, он истово вторгался в область, где его ожидали муки и смерть. Тем самым восхождение на крест приобретало также и другой смысл, кроме как одним Богом определенной жертвы безвинного для расплаты за чужую вину. Это можно лишь принять как мистерию, но нельзя понять — но совершенно понятно то, что страдания Христовы с того момента следует воспринимать как искупление за нечто, за то, что Иисусу пришлось совершить самому, за что он сам должен был отвечать. Он прошел этот горчайший путь с ни с чем не сравнимой самоотверженностью, и осознание вновь обретенной Божьей милости после его собственной вины и вины всех других людей могло ему помочь пережить даже все самые ужасные последние часы его страданий. И если мне на миг будет позволено в свете такого рассмотрения считать святое событие драмой, то в ней со всей четкостью можно узнать аристотелиевские постулаты трагической вины и очищения от этой вины. Так мировая история написала триумфальный заключительный хор».

С этими словами верховный судья остановился и внимательно посмотрел на своего собеседника, но ответа, которого он ждал, по крайней мере сразу, не последовало. Кардинал молча смотрел через открытую дверь павильона. Приближающийся вечер разливал мягкий свет по саду. Медленно спадала жара июньского дня. На высокой липе перед садовым домиком защелкал черный дрозд.

Лишь через некоторое время кардинал сказал:

«Я должен принять во внимание Вашу апелляцию, милый друг! Вы, конечно, видите, как опускается летний вечер, как он нас теперь окутывает, полностью лишая меня способности к резким высказываниям и отшлифованным формулировкам. Здесь все вокруг чудо, которое меня каждый день делает глубоко счастливым, и я не могу и не хочу уходить от него. Я никогда не нахожусь так близко к Богу, как в те моменты, когда я чувствую себя не архиепископом его церкви, а всего лишь тварью, ничтожной частью его творения, чью величественную гармонию я чувствую во всем моем существе, и такое благоговение нисходит на меня в такие вечера, которого я не могу достигнуть всеми моими страстными усилиями при выполнении функций моей службы. Так как это путь к Богу, который мне доступен, — ведь я, вопреки всем моим теологическим штудиям, создан скорее апостолом святого Франциска, чем учеником святого Августина.

Но Вы же не думаете, что из-за этого Ваши рассуждения не произвели на меня никакого впечатления. Правда, они меня не убедили, но они меня заинтересовали. Во всяком случае, Вы, конечно, поймете, что я теперь более не в состоянии рассуждать с Вами диалектически. Я знаю, я должен это сделать хотя бы из священнического чувства долга, — но в этот час я этого сделать не могу. Я хочу возразить Вам лишь парой слов, и они продиктованы не теологическими размышлениями и не заботой о душе, а исходят из знаний и опыта моей долгой жизни.

Вы мне подробно рассказали о жизни Христа и о его смерти. Все это я, конечно, знал, но мне это не представлялось таким ясным, и так живо эти события передо мной не представали, как в Вашем изложении. Но Вы, милый друг, занимались только его жизнью, его смертью, а не тем, кем он после своей смерти, — и благодаря именно этой своей смерти — стал. Историческое существование Иисуса, если это существование вообще можно доказать, для настоящих христиан имеет малое значение. Возможно, что он сын Иосифа, также возможно, что он сын совершенно другого человека. Для нас, христиан, он в любом случае был сыном Бога, хотя, возможно, что его рождение было обставлено совсем не таким чудесным образом, как утверждается в Евангелиях. Не исключено даже, что он был сыном какого-нибудь совершенно забытого имярека. Возможно, что над ним действительно не склонялись пастухи, цари, ангелы и все небеса. Нельзя даже исключить, что он все то, что он должен был сказать, сказал отнюдь не сам, и что он только повторил то, что другие уже давно и до него сказали… но, милый друг, едва ли об этом речь или вообще не об этом, а также не о том, кем был живой, заблуждающийся, наконец определенно сомневающийся в себе, отчаявшийся Иисус. Речь только о том, что его схватили в Гефсиманском саду, допрашивали, осудили, распяли и что на третий день он снова воскрес.

Так как живой Иисус, милый друг, занимает нас мало. Он, возможно, действительно не очень отличался от любого из живущих, у него были те же добродетели и те же слабости — иначе зачем бы ему, бывшему совершенно другим, становиться человеком, если бы он во всем и в каждом не стал бы действительно человеком!

Это была его жизнь, и его жизнь была лишь прелюдией к его смерти, а его смерть была лишь предпосылкой его воскрешения, и не живущий, даже не умирающий, а только воскресший есть тот, в кого христиане воистину верят. Безупречный и без каких-либо слабостей, каким его похоронили, он воскрес на склоне холма Голгофы, где была его могила, которую ему приготовил Иосиф из Аримафеи, — воскрес, очищенный, словно страшным пламенем в центре звезды, даже всех звезд, из которых состоят Млечные пути, и обожженный смертью; и этот воскресший не имеет ничего общего с сыном плотника из Назарета, которого крестил Иоанн, с проповедником и волшебником из Евангелий, — он теперь имеет дело лишь с апокалипсическим чудом своего собственного воскрешения. Как он жил и чему он учил, может быть несовершенным, — к воскресшему это не имеет никакого отношения. Страшно сверкающий, как блеск восходящего солнца, даже ослепляющий, как все солнца, которые когда-либо восходили, с крестом в руках, вырывается вновь воскресший, обожествленный Спаситель из ночи могилы, и в него, милый друг, не в живого, заблуждающегося, сомневающегося Сына человеческого, а в воскресшего, никогда не заблуждающегося, триумфально ступающего Сына Божьего должны мы верить. Если же для Вас христианство является слишком христианским, милый друг, — добавил он словно с оттенком юмора, — если Вы хотите верить только в язычество, потому что это Вам кажется исторически более надежным, то Вы верьте, по крайней мере, в языческого весеннего бога, — когда наш Господь, на Пасху, снова из морщинок, в которые он посеян, из всех корешков и мицелиев вновь восстает — Вы верьте, по крайней мере в воскрешение этой жизни…».