Выбрать главу

Нам давно уже надо было переселяться в реальность, но из этого ничего не выходило. Именно в самой жизни мы были абсолютно разные. Казалось, нас могут соединять только книжки и общий сын. Но природу нашего различия я не понимала. Однажды, когда он уже ушел из дома, я, бесцельно бродя по Москве, купила у бабушки возле церкви маленькую деревянную иконку, в которой я увидела знак свершающейся во мне перемены. И тут я встретила его – абсолютно случайно. Тогда я сунула руку в карман, без слов вынула иконку и вложила ему в руку. Он посмотрел на нее, лицо его потеплело, он с удовольствием погладил дерево… и я увидела, что для него она была красива, а я в нее вкладывала некий смысл.

Я вспомнила, как была безразлична, когда на Балтийском море он бегал каждый вечер смотреть закаты, изумляясь их разнообразию, как мог часами смотреть на сочетания красок. Я только знала, что это красиво, а он остро чувствовал.

Через месяц он вернулся. Измученный, странный и больной. Он сидел на стуле и смотрел в одну точку. Может быть, ему не надо было возвращаться? Он не знал. Ничего не знал, не отвечал ни на какие вопросы. Перестал есть. Я взяла его за руку и повела к врачам. Мы получили мешок таблеток. Он пил их, продолжал сидеть на стуле и смотреть в одну точку.

Я была в отчаянии. Пришел Толя-милиционер. Повздыхав, сказал:

– Крестить его надо.

– А ты сам крещеный?

– Я теперь буддист, – ответил Толя. – Но у меня есть друг-священник.

Я пошла с ним. И его крестили. К моему величайшему удивлению, через две недели он вернулся в свое обычное состояние. Выбросил таблетки. Мы снова сидели на кухне. Я читала ему “Былое и думы”. Он рисовал очередной галун.

Я стала писать статью про Герцена и его жену Натали. Про то, как началась драма в семье Герцена. Как немецкий поэт-романтик Георг Гервег, который был близким другом Герцена, жил со своей женой Эммой в их доме. Он учил их сына, а Натали давала Гервегу уроки русского языка. Между Натали Герцен и Гервегом возникла влюбленность. Натали стала мечтать о том, чтобы они все вместе стали жить общей семьей. Но Герцен не мог и представить, что отношения Гервега и Натали вовсе не платонические. Когда все открылось, разразилась ужасная драма, Гервег грозил покончить с собой, если его разлучат с Натали. Но, к счастью, Натали вернулась к Герцену, они примирились и на несколько месяцев ощутили себя абсолютно счастливыми. Хотя Герцен писал, мучительно вспоминая свое состояние: “Прошедшее – не корректурный лист, а нож гильотины, после его падения многое не срастается и не все можно поправить. Оно остается, как отлитое в металле, подробное, неизменное, темное, как бронза”. Вскоре Натали заболела чахоткой, все было кончено: сначала преждевременные роды, а затем смерть ее и маленького сына.

Герцен осознал произошедшее с ним как часть общей истории. Он назвал главу о своей личной трагедии “1848 год”, считая, что катастрофа, происходящая в Европе, напрямую связана с его личной катастрофой.

1993

Наступил 1993 год…

В это время я ждала ребенка, ждала с некоторой неуверенностью, чувствуя в глубине души, что мой прежний Дон Кихот не очень желает его появления.

Когда в конце сентября началось противостояние Верховного Совета с властью и город был брошен, мы, безусловно, были в страхе, так как жили совсем близко от Белого дома. По улицам стали ходить мужики агрессивного вида. Срок беременности у меня был около шести месяцев, и я ощущала себя в постоянном напряжении.

Как-то снова пришел Толя-милиционер. Мы опять были одни. Он все надеялся, что Володя теперь уже точно поедет с ним в Иерусалим. Мы обсуждали затянувшийся конфликт у Белого дома, колючую проволоку, разделявшую противостоящие стороны, фашистские лозунги, летевшие от здания Верховного Совета.

– Откуда, Толя, в нашей стране взялось столько фашистов?

– Понимаешь, их кости сплошь лежат по всей нашей земле. От них идет сильная эманация на людей. Они заражаются и тоже становятся фашистами.

Я усомнилась.

– Но ты же не фашист? И я тоже.

Потом он рассказывал, как жил ребенком в Сталинграде под бомбежками, потом его везли на саночках, они бежали с матерью из города. Ему снились странные сны – он видел сверху Сталинград и всю землю целиком. Но ведь маленьким он не летал на самолете. А когда вырос, полетел и увидел все точно так, как во сне.

– Понимаешь, – проникновенно говорил он, – в нас уже все знания есть. Надо только постараться вспомнить.

Тогда вступала я. Рассказывала ему сюжеты трехчастной пьесы, которую задумала написать. В первой части – монастырь в Сарове. Святой старец живет в лесу, однажды на него нападают мужики, они пытаются найти что-нибудь ценное в его землянке и, не найдя ничего, бьют его топором по голове. Во второй части – Саровский лагерь, где сидит игумен Варсонофий, который общался с Толстым у ворот Оптиной. Теперь, в 1937 году, он, седобородый старик, продолжает с ним разговор. А в третьей Саров – это место, где делают атомную бомбу. И в том же лесу сидит на пеньке Андрей Дмитриевич Сахаров и думает о возможностях атомного оружия… Я говорила, что главное здесь – единство места, которое роковым образом соединяет историю России.