Весь день провел я в печали великой да в трудах непосильных, и кроме насыпи над скромной могилой, исхитрился в разных местах насыпать еще несколько, вспомнив мудрость Бен Ари - не можешь скрыть одно, сделай много одинакового, и среди многого ложного спрячь одно истинное. В каждый построенный мною кенотаф я с молитвою положил горсть пропитанного кровью старца песка, и так в каждом из них поместилась часть его души, и уже не найти стало места его упокоения, ибо ничем оно не отличалось от всяких других мест. И посейчас прах его нетронутым лежит где-то в глубине пустыни, а место то под запретом и человеку, и зверю, и дэву, и ифриту, и джиннии. Да будет имя его благословенно вечно-вековечно, а память о нем чиста и сияет, как алмаз Великих хиндских Моголов, вделанный в трон их могущества и попираемый седалищем владык всего подлунного мира, светящийся в полной темноте по внутреннему побуждению, а не от грубого внешнего воздействия.
И в тот день не узнал я, что делалось в племени моем, кто что ел, кто заботился об очаге, а кто о топливе и о воде, кто считал припасы, кто занимался тем, что должно было служить орудиями нам, кто сбирал животных наших в стадо малое единое, а кто болел и кто умирал, и кто рождался. Ввечеру упал я невдалеке от нашего становища, и не помню уже ни о чем, кроме разве того, что перед тем я воткнул посох пастыря нашего, который уже не с нами, заметив направление на солнце заходящее, а потом смежил очи и потерял разум в тяжелом сне, преследуемый кошмарами.
И грезилось мне, что продолжается мой разговор с достопочтенным Бен Ари, в котором он наставляет меня в моем новом качестве главы и водителя каравана нашего племени по житейской пустыне, и объясняет мне злокозненные хитрости и сугубые опасности, на пути меня подстерегающие, и мудростью своею меня просвещает и питает, аки мать молоком своим жизненные силы придает. И длится наша беседа неспешно и возвышается душа моя, постигая закон и порядок мироздания. Но вот прекратилась беседа наша, и старец оставил меня одного на дороге, а сам, меня покинув, удалился в дальние дали, и исчез, и только голос его, прощания слова произносящий, несколько времени еще слышался, а потом, понемногу и звук его затих и пропал. Истомленное тело мое, наконец, вверглось в глубокий сон, подобный временной смерти, и уже до самого моего пробуждения сновидения мне больше не являлись.
Проснулся я на заре, чуть рассвело. С трудом удалось размягчить мне закостеневшие члены и разогнуть задубелую спину. В сером свете предрассветных сумерек разглядел я, что провел тяжкую ночь непосредственно близ мастаба, возведенного над телом Бен Ари моими руками, поодаль от становища, где остальные мои люди обретались. Одна из наши собак охраняла меня во время сна, и подбежала ко мне, как только я приподнялся. Напрягая свои слабые силы и превозмогая боль, мало-помалу я преодолел невеликое расстояние до нашего убогого лагеря. Представшая перед очами картина не обрадовала меня, но и не ввергла в безысходность, потому что мудрость старейшины, посеянная намедни, уже дала свои, пусть слабые, ростки в моей душе и я знал, что мне предстоит совершить и с чего приступить к свершению трудов моих. Ибо постиг я из мудрости, одинокий - не значит незначительный. А о возможности сделать то, что надлежало сделать, я еще и не помышлял, отлагая се до того времени, как такая необходиомость предстанет насущною.
И вот, в сумерках предстало передо мной почти погасшее костровище, около которого свернулись двумя неопрятными кучками тряпья фигуры стариков, пытавшихся отогреть охладевающую кровь у углей и вернуться к жизни, или же к тому, что для них жизнь составляла - к еде и бессмысленному шамканью беззубыми ртами, что у них означало разговор о давно миновавших временах их силы и молодости. Запасов топлива у очага уже почти не оставалось, лишь малая кучка кизяков да саксаулового сухостоя. Котелок, в котором женщины готовили пищу вчера, лежал рядом, и был он вычищен, только не знаю, женские ли руки заботливо его отскребали от остатков, или же собачьи языки над тем потрудились, только это занимало меня в малейшей степени. Обойдя спавших стариков, я прошел в сторону жалкого шатра, вернее, простого навеса из натянутой на кривые колья драной кошмы, в сени которого спали вповалку женщины и дети. Издали увидал я, как слабы они и дурно одеты в рванину, как беспокойно мечутся во сне, как стонут женщины и хнычут, не просыпаясь, младенцы, поскуливая, как голодные щенята у бока истощенной голодом суки. Всех запасов наших было неполных два мешка, а всех животных - несколько овец, уже отощавших на худом корме, охраняемые двумя собаками, ребра на которых можно было пересчитывать, наподобие костей абака.
В видении такой безрадостной картины, тяжкие думы овладевали моим разумом. Что можно сделать, и что должно сделать, если нет ничего? Ах, если бы у меня был помощник, или хотя бы мудрый советчик, а не двое выживших из ума дряхлый старцев, годных только подъедать остатки пищи из казанов! Ах, будь у меня хотя бы два, пускай даже один, выносливый верблюд, на котором можно было бы разместить беспомощных женщин и какой-никакой скарб! Ах, будь у меня хотя пять-шесть овец, из которых можно было бы двух зарезать, накормить потрохами собак, накормить вдоволь людей шурпой из костей, а мясо, разрезав на длинные тонкие полоски, натереть солью, черным перцем и селитрой и высушить в горячем песке, обеспечив тем самым хорошее пропитание в дороге, а из шкур, надлежащим способом снятых, обработанных и сшитых, поделать бурдюки для воды, также именуемые мехами! Сказал мудрый: если бы желания могли превращаться в оружие, мы все были бы господами. Но, кроме желаний, не было у меня ни помощников, ни вьючных верблюдов, ни оружия, ни запасов, не было ничего, только одна тяжкая ответственность за мое племя. Грустно смотрел я на моих людей, и горем наполнялось сердце мое, и морщинами покрывалось юное чело мое.
Старцы ворочались во сне, поскуливая и бормоча невнятицы, и я обошел место их отдохновения, дабы не нарушать единственной благости, не отнятой у них разрушителями веры и клятвопреступниками. В дырах рваных халатов местами просвечивала серая старческая кожа, изборожденная складками и морщинами, как шея степной черепахи. На подошвах пропыленных сапог уже обозначились проношенные места, из которых через малое время вылезут пальцы и без того беспомощные старики не смогут идти по раскаленным и острым камням пустыни. В задумчивости осмотрел я стариков, и из моей стесненной груди вышел сдавленный горестный вздох, и я проследовал дальше, к убогому укрытию женщин и детей.
Женщины поставили палатку, соорудив ее из недостаточного числа кольев и старой и ветхой кошмы верблюжьей шерсти, между двумя каменными останцами, которые предоставили им укрытие в виде двух неровных стен, принявших на себя тяжесть покрытия. Под этой жалкой крышей лежала вся женская часть моего племени, и, по правде рассудив, не гоже было бы мне, мужчине, входить в то место, которое эллины назвали бы гинекеем, чтобы не нарушать уединенности и таинств его. Вот только, подумал я, у племени Джариддин остался только один мужчина в моем лице, а все люди племени, хотя и принадлежавшие до изгнания и до исхода отщепенцев, ринувшихся, аки волки степные, на поиски кровавой добычи, к разным семьям, сейчас, в час горести, стали как бы одной семьей, во главе которой неизвестным промыслом судьбе угодно поставить меня. Так что я сделался в одном лице как бы старейшиной, отцом и мужем моих людей и был вправе входить к ним, имея на то насущные надобности, и править жизнью и смертью моего подданного народа. И вот, пригнувшись, я вошел под сень шатра.
На земляном полу там спали старухи, окружив своими немощными телами беременную женщину, тяжелое хриплое дыхание и стоны которой слышались от самого входа в шатер. Женщины построили для нее некое весьма убогое подобие ложа, никакого удобства, потребного в случае тягостей, не дававшего, но и такая малость потребовала от женщин собрать почти все их имущество, и они, вместе с детьми, укрывали истомленные дорогой, жарой и трагическими событиями последнего времени, тела жалкими рубищами. При двух женщинах были младенцы-мальчики, оба еще не отлученные от груди, один был полугодовалого возраста, а другой, хотя старше, но тоже не знающий вкуса иной пищи, кроме материнского молока. Еще одна женщина кормила грудью девочку, не вышедшую из младенчества, что еще более отягощало ее состояние. Остальные дети, все девочки, были способны лишь обслуживать сами себя, да посильно смотреть за малыми детьми, да время от времени исполнять немудрящую женскую работу, вроде водоносных дел да сбора хвороста к очагу. Изо всех девочек только две - лет двенадцати и десяти - могли оказать какое-то споспешествование многотрудному существованию в пустыне, а остальные были лишь обузой на наших плечах и отягощали наше и без того тяжкое и унылое существование.