В этот момент Кудинцева позвали на сцену, пригласили выступить. Он встал, на ходу бросил Орлову:
— Я скажу! Сейчас скажу об этом, о самом главном!
И пошел вдоль рядов к трибуне, переполненный мыслями, которые он должен был высказать капитану Орлову. Душа его кипела. Разве только орудия и ружья стреляли на Бородинском поле, разве только пики, мечи и копья скрестились у Непрядвы-реки?! Сражалась там сама русская душа. Та самая душа, которая потом закалилась в огне трех революций, прошла гражданскую войну и вот эту, Великую Отечественную. Так вот, осталась, не померкла, не потускнела от времени душа боя. Наша русская душа. Корни ее глубоки. Неодолимая, взрывная, безоглядно-смелая — смерть не в счет, — для недругов наших она остается неразгаданной и поныне. Раскрывается она в неистовом напряжении боя, проявляя вдруг такую скрытую до поры до времени силу, перед которой мало кто устоит. Именно она бросала людей на смертельный огонь амбразур, под гусеницы танков, вела на таранный удар. Никто и ничто не растворит ее, потому что она в корне самой Руси, у ее родниковых начал.
В руке у Кудинцева был костыль, похожий на древний посох, и, опираясь на него, он как полпред от живых и мертвых словно бы шел с самой войны в нынешний день, чтобы встретиться именно с ним, с Николаем Орловым, которого тогда, в сорок пятом, еще не было на свете. Вот он поднимается на трибуну. Среднего роста, чернобровый, кряжистый, с буйной шевелюрой седеющих волос, с открытым и пронзительно смелым взглядом. Заговорил еще на ходу, поражая Орлова напором мысли, прямотой и бескомпромиссностью суждений.
— Конечно, душу на бумаге не изобразишь, — говорил Кудинцев густым, твердым голосом, загораясь сам и зажигая других. — К тому же русская душа ни в какую схему не вместится, потому что в ней не все видно со стороны, есть черты, которые в обыденной жизни заслонены даже застенчивостью. Но оглянись, взгляни попристальнее и увидишь великие деяния своих соотечественников. Ими освещены и пронизаны каждый факт, день, час, каждая минута и даже мгновение единоборства с врагом. Собирайте и берегите свидетельства человеческого подвига. Берегите! Без этого мы никогда не узнаем цену нынешнего дня. Помните: свет и радость жизни выстраданы в огненном смерче войны, в кровавой битве добра и справедливости со страшным злом.
Что вы слышали о лейтенанте Иване Лаврикове? — с неожиданной запальчивостью бросил Кудинцев в зал и посмотрел на Орлова. Орлов отрицательно покачал головой, и он продолжил: — До сих пор кровоточит душа… Где он? Неужели затерялись, выветрились его следы на земле? В полку он был новичок. Его мало кто знал. Он прибыл в самом конце войны из авиационной школы, где служил инструктором. И был у него тогда второй или третий боевой вылет. После того, последнего боя мои маршруты запетляли через госпитали, а маршруты Лаврикова оборвались. В полк пришли его документы. Их прислали пехотинцы. Лавриков погиб у них на глазах. Похоронили они его на окраине отбитой у фашистов деревни. Из полка тотчас же снарядили несколько человек, чтобы отыскать могилу. Но пехотинцы ушли дальше, а могил на поле боя много. И большинство — безымянные. Это я узнал из ответа на мое письмо, которое написал, когда немного оклемался. А на второе письмо ответили уже незнакомые люди: понятно, личный состав полка менялся. Ответили коротко, все вместилось в одну строку: «Лейтенант Лавриков сбит под Шпрембергом». Вот и все. Среди фронтовиков так и повелось — говорить коротко, почти телеграфно: «погиб в Сталинграде», «ранен под Варшавой», но они представляют, что стоит за этими короткими фразами. Это мы только говорим: «рядовой солдат», «рядовой летчик»… Это мы только так говорим, а на самом деле у этого рядового была не только своя тактика, но и своя стратегия. Стратегия! Ее суть — в личной ответственности за судьбу роты, батальона, полка, армии и всей Родины.
У Лаврикова это был первый и единственный воздушный бой. На исходе войны, на ее победном рубеже, на ее победном аккорде. Но и он, молодой фронтовик, нес в себе тот духовный заряд, которым был вооружен весь наш народ.
Вой и для меня был не из легких. Да, собственно, легких схваток с врагом не бывает, — горячо продолжал Кудинцев. — Мой самолет подбили, меня ранили. Помню: воздух окрасился и в глазах встал красный туман. Где земля, где небо? А тут голос Лаврикова: «Фоккер»! «Фоккер»! Командир, уходи!» Отвечаю: «Ничего не вижу!» Лавриков опять: «На солнце уходи! На солнце!» Это чтобы «фоккера» ослепить. Утром дело было, солнце как прожектор. А для меня, потерявшего зрение, оставался один этот ориентир. «Солнце!» Это было последнее слово Лаврикова. Прошло мгновение, и раздался взрыв. Где-то совсем рядом, даже мой самолет подбросило. Тогда я понял: Лавриков врезался во вражеский истребитель, который атаковал меня. В этом первом и последнем бое, повторяю, вся война Лаврикова, его солдатская стратегия и бессмертная судьба.