— Что? — спросил, увидев меня.
— Ничего, пришел посмотреть, не нужно ли вам чего.
Но Маршал не слушал меня и, не обращая внимания на мое присутствие, молча пускал клубы дыма. И только через некоторое время произнес:
— Посчитайте, сколько лет прошло с войны.
— Четырнадцать.
Маршал покивал головой и снова умолк.
Я подошел к окну и посмотрел на длинный низкий железнодорожный вокзал, на ведущий в город виадук и на сам город.
Я прекрасно помнил все, что происходило здесь четырнадцать лет назад.
Было 22 августа 1920 года. Молоденьким подпоручиком я сражался здесь, на этих железнодорожных путях, усеянных тогда трупами.
Я прижался лбом к стеклу и думал. Перед глазами вставали мои погибшие боевые друзья. Где-то неподалеку отсюда, может, еще стоит кривая избушка, где и меня настигла большевистская пуля. Однако судьба уберегла меня тогда от смерти.
Маршал пошевелился. Я обернулся. Он шептал что-то про себя, раскидывал руки, пожимал плечами и вдруг громко сказал:
— Слишком много этого, слишком много.
Я молча подошел к столу. Маршал посмотрел на меня и начал говорить, как бы продолжая начатый уже разговор.
— Дурость, абсолютная дурость. Где это видано — руководить таким народом двадцать лет, мучиться с вами.
Я хотел вырвать Пилсудского из заколдованного круга неприятных мыслей и сказал:
— Пани Зуля[216] права, говоря, что вам надо годок отдохнуть.
Но Маршал не любил, когда ему говорили об отпуске и отдыхе.
— Глупости говорите, — отрезал он.
Тем временем поезд тронулся. Выстукивая свою монотонную мелодию, миновал Чарну Весь, Сокулку и подъезжал к Гродно. Я знал, что Маршал не простит себе, если проедет Неман, не полюбовавшись его красотой. Поэтому зашел снова в гостиную и доложил: «Скоро Неман». Пилсудский тотчас же встал, как будто бы давно ждал этой минуты, и подошел к окну.
Неман замерз, а лед был покрыт слоем снега.
Маршал стоял задумчивый и смотрел вниз на реку. Лицо его нахмурилось, насупилось. Огромные брови нависли над самыми глазами, чуть ли не закрыли их. Зная это его настроение, я вышел потихоньку из гостиной.
Приехали в Гродно. На вокзале, как всегда, его встречали военные. Я поздоровался с ними и пошел доложить Маршалу.
Обычно во время стоянки он беседовал с ними. Но на этот раз чувствовал себя не очень хорошо, не хотел никого видеть.
— Никого не принимаю, — отрезал он.
Официант из вокзального буфета принес обед: суп, мясо с овощами и компот. Он съел только компот и кусочек холодной курицы, после чего попросил чаю.
Чаю Маршал выпивал ежедневно минимум шесть стаканов, но бывало восемь и десять.
После обеда Пилсудский никогда не спал. Не прилег и теперь, а, выпив чаю, начал снова раскладывать пасьянс.
Снова едем. Проезжаем Друскеники, поезд идет вдоль литовской границы. Из окон вагона открывается вид на удивительную, мрачную и упрямую страну. Я был почти уверен, что Маршал любил ее и одновременно ненавидел.
К вечеру приехали в Вильно. На вокзале со шляпами в руках стоят гражданские власти и с десяток генералов. Маршал улыбается им, вдыхает полной грудью литовский воздух, разговаривает то с одним, то с другим. Все здесь как-то иначе, просто, без каких-либо церемоний. И люди здесь другие, и Пилсудский становится другим.
— Значит, к нам, пан Маршал, на именины.
Смотрю на Пилсудского с умилением. Он словно помолодел на десяток лет. Оживился, жестикулирует.
Воевода на своей машине увозит Маршала во дворец.
Теперь надо пригласить членов его семьи. В первую очередь тетю Зулю и ее дочь Зульку, Ванду Павловскую — дочку Адама Пилсудского и самого Адама, других родственников. Маршал очень любил свою семью, чувствовал себя с ними хорошо и свободно. Это была необычная семья. Редко можно встретить такое сочетание скромности, простоты и неслыханной бескорыстности. Семья любила Пилсудского не потому, что он был Маршалом. Они никогда его ни о чем не просили, да и он им ничего не давал — ни денег, которых у него не было, ни протекции, которую бы они ни за что не приняли. И Маршал, видимо, это чувствовал. Поэтому, не желая быть свидетелем торжеств, связанных с его именинами в Бельведере, он охотно уезжал в Вильно, где скрывался в кругу своей семьи. Так было в 1933-м, 1934-м и 1935 годах.
Было 10 или 12 июня. Пополудни я забежал на минуту в кафе гостиницы «Европейская», чтобы выпить чашечку кофе и поболтать со знакомыми. За «правительственным» столиком сидело несколько человек, я подсел к ним. Через несколько минут появился министр Перацкий и тоже сел с нами. Как всегда, когда встречался со мной, он спросил:
— Как Комендант?
Как и многие тогдашние сановники, он любил приходить в кафе, чтобы увидеться с коллегами и друзьями. Эта на первый взгляд ненужная привычка позволяла поддерживать непосредственный контакт с легионерскими «низами», которые охотно встречались с высокопоставленными друзьями, но на нейтральной почве. Сановники, поддерживающие такие контакты, пользовались популярностью и симпатией. К числу последних принадлежал и Бронислав Перацкий. В «Европейскую» он приходил, если служба ему позволяла, ежедневно. Пришел и в тот день, когда и я там был.
Беседа началась вначале на тему Коменданта.
— Я уже распорядился установить лифт во дворце в Вильно, — сказал Перацкий, как бы отвечая на мою недавнюю просьбу.
Речь шла о том, чтобы Маршал, которому подниматься по лестнице становилось все труднее, не испытывал этого во время пребывания в Вильно, где его покои находились на втором, но очень высоком этаже.
— Спасибо, Маршал наверняка будет рад, хотя сомневаюсь, что признается в этом.
Перацкий кивнул головой. Он так же хорошо знал Пилсудского, как и я. Мы оба знали о том, что Маршал всегда старался скрыть свои физические недуги и сердился, когда ему хотели в чем-то помочь. Поднимаясь по лестнице дворца в Вильно, он обычно останавливался на полуэтаже, чтобы передохнуть. Однако старался замаскировать это желанием полюбоваться расставленными на лестничной площадке цветами. Так он поступал и идя пешком из Генерального инспектората вооруженных сил в Бельведер. Желая передохнуть, останавливался обычно у какого-нибудь дерева или куста и заводил разговор на эту тему.
Потом беседа с министром Перацким переключилась на другие вопросы, пока он не начал рассказывать о своей недавней поездке в Восточную Малопольшу.
— Миновав какое-то местечко, — продолжал он, — я подъехал к ручью, мостик через который рухнул. Собрал мужиков, чтобы они починили его. Через несколько часов мостик был восстановлен, и я двинулся дальше. Но представьте себе мое удивление, когда на следующий день мне донесли из Львова, что там распространился слух, что на меня было совершено покушение: когда я якобы проезжал по этому мостику, его взорвали…
Рассказывая это, Перацкий рассмеялся.
— Я не очень-то верю, — сказал он, — в эти украинские покушения, но этот слух помог мне понять царившие там настроения.
Когда позже я вспоминал этот разговор, то с ужасом осознал, что это говорил человек, который два дня спустя упал с размозженной головой, сраженный пулей как раз украинского наемного убийцы…
Подошли другие знакомые, разговор стал общим, и через несколько минут все разошлись на обед. Бронислав Перацкий направился в клуб, который вскоре должен был стать его могилой.
Спустя два дня у меня оказалось свободное от службы время и я решил пообедать в городе. Я всегда оставлял телефон, по которому меня могли найти в любую минуту, доктору Войчиньскому. Во время обеда меня неожиданно вызвали к аппарату.
— Вы знаете, что произошло? — услышал я в трубке голос Войчиньского.
В первую минуту я подумал о Маршале. В последнее время ему нездоровилось… Сердце лихорадочно заколотилось.
— Не знаю, а что случилось?