Выбрать главу

И. о. инспектора Д. Гаркшевский».

18 февраля 1886 года! Я невольно взглянул на календарь. Тогда тоже было 18 февраля, только год другой, сейчас — 1935-й. Значит, с того дня прошло ровно сорок девять лет. Сорок девять лет борьбы!

«Через год, — подумал я, — исполнится полвека». И в голове зародилась мысль отметить эту дату. Начал строить план. Надо было бы сказать об этом премьеру, а может, и президенту, но вначале необходимо поговорить с Маршалом.

Я взял листок с примечанием университетского инспектора и направился в кабинет Пилсудского.

Маршал сидел в глубоком кожаном кресле за небольшим, покрытым зеленым сукном столиком и, склонившись над пачкой журналов, читал. В последние годы он любил читать зарубежные иллюстрированные журналы. Видимо, был увлечен их содержанием, поскольку не слышал, как я вошел. Только после длительной паузы поднял голову, снял пенсне и промолвил:

— Что у вас?

Хотя время было позднее, вид у Маршала был отнюдь не сонным, а наоборот — он выглядел отдохнувшим. Глаза смотрели живо, блестели. Даже чересчур. Лихорадочное состояние не покидало Пилсудского уже на протяжении нескольких недель. Градусник неизменно показывал вечером на две-три десятых градуса выше предостерегающей красной отметки и приводил в депрессию доктора Войчиньского.

— Пан Маршал, — сказал я, — я тут нашел одну бумажку с харьковских времен.

Пилсудский протянул руку.

— Паскудное было время, — сказал он, взял листок и начал читать. Через минуту оторвал взгляд от документа, оперся на ручку кресла и откинул голову назад. Задумался.

Я продолжал тихонечко стоять в двух шагах от него. Не смел прерывать задумчивость Маршала: тот смотрел открытыми глазами куда-то мимо меня, в угол комнаты. Казалось, что он забыл обо мне и документе, который я принес ему. Я подумал, может, мне следует удалиться в свою комнату, как вдруг Маршал пошевелился в кресле и встал. Сделал жест рукой, как будто бы от чего-то отмахивался, и промолвил:

— Где вы это разыскали?

— В бумагах, — ответил я, — которые большевики добровольно передали нам в прошлом году.

— Ага.

Пилсудский взял в руки один из журналов и начал просматривать его, давая понять, что не намерен продолжать разговор. Но мне хотелось поговорить с ним о годовщине.

— Пан Маршал…

Пилсудский взглянул на меня поверх пенсне.

— Что еще?

— Сегодня исполнилось как раз сорок девять лет со времени того харьковского карцера.

Хм!

— Через год будет пятьдесят.

Маршал кивнул головой.

— Невелика премудрость, — сказал он, — уметь прибавить один к сорока девяти.

Теперь я приступил к сути дела.

— Я хотел спросить, вы бы не возражали организовать в 1936 году торжества по случаю полувековой годовщины вашей работы.

Пилсудский, не раздумывая, ответил:

— Еще чего, ни в коем случае.

Я растерялся.

Маршал постучал мундштуком папиросы по столику и сказал:

— Тоже придумал… я совсем не рад, что с тех пор прошло уже полвека и не имею никакого желания отмечать эту дату.

Мне стало не по себе. Какого черта я вылез с этим предложением? Мои переживания, должно быть, отразились на моем лице, поскольку Пилсудский дружески улыбнулся мне, как бы желая утешить меня.

— Да, да, — сказал он, — полвека — немало времени. А мне, знаете, пятьдесят лет исполнилось в тюрьме.

— В Магдебурге?

— Да, в Магдебурге. А пятьдесят первый — в Бельведере. Я уже был Начальником государства. Полвека… Полвека собачьей жизни. А эту вашу паскудную харьковскую годовщину спрячьте в карман или в ящик. Харьковская годовщина… Бог с ней.

Но, видимо, никак не мог оторвать свои мысли от давних воспоминаний.

— Паршивый был этот губернский город Харьков.

Тем временем старинные часы, стоящие на полке с книгами, пробили три часа утра. В кабинете царила идеальная тишина.

Маршал полулежал в кресле и задумчиво смотрел на большую картину Следзиньского «Взятие Вильно в 1919 году». Пилсудский любил эту картину. Считал ее «комической». «Смотрите, — сказал он мне как-то, — какие у меня на этой картине красивые белые перчатки. Мне кажется, я никогда таких красивых не имел». Но тогда, когда я стоял перед ним в Генеральном инспекторате Вооруженных сил, он не думал об этой картине. Его взгляд, не задерживаясь, скользил по ней. Раздумывал. Я знал, что в последнее время Маршала одолевали черные мысли и старался, как мог, отвлечь его от них. И теперь я подошел к окну, раздвинул штору и посмотрел на небо. Оно искрилось от звезд.

— Мороз, пан Маршал, — сказал я.

Пилсудский очнулся от задумчивости.

— Хорошо, хорошо, — сказал он и склонился над журналами.

Болезнь

До февраля здоровье Пилсудского давало, правда, иногда сбои, но не настолько, чтобы вызывать в семье или ближайшем окружении опасения. Болел гриппом, простужался, страдал от кашля, но из всех этих недугов он всегда выходил победителем. И только 1935 год начался под плохой звездой. Лихорадочные состояния случались все чаще, и все заметнее проявлялось ослабление всего организма. Доктор Войчиньский делал, что мог, чтобы добиться согласия на проведение консилиума, но безрезультатно. Несмотря на недомогания, Маршал работал почти нормально: принимал людей, выезжал в Вильно…

23 февраля снова выехал в Вильно, а я на этот раз остался в Варшаве.

После его возвращения я около полуночи явился к Маршалу за распоряжениями на следующий день. В Бельведере было тихо и сонно. Как всегда, без стука вошел в угловую комнату, где на диване за овальным столиком сидел Пилсудский. Для него полночь была ранним временем, и я знал, что застану его бодрствующим. В комнате было светло, горело как минимум с пятьсот электрических свечей. Маршал не читал и не раскладывал пасьянса. Сидел, опершись руками о стол, и курил.

— Добрый вечер, — сказал я.

Однако вместо обычного «добрый вечер» услышал фразу, которая показалась мне тогда маловажной, но значение которой я оценил позже.

— Меня вырвало, — промолвил Пилсудский.

До февраля 1935 года я не интересовался такой опасной болезнью, как рак желудка, не знал ее симптомов. Поэтому сказал:

— Наверное, съели что-нибудь недоброкачественное в Вильно или в поезде. Надо принять таблетку.

Пилсудский внимательно посмотрел на меня:

— Думаете, из-за желудка?

Я не понял его вопроса. Для меня все было ясным.

— Доктор из меня неважный, может, позвать Войчиньского?

— Не надо.

Маршал взял у меня иллюстрированные журналы и начал просматривать их. Но определенная тревога, которую я уловил, когда Пилсудский говорил о тошноте, посеяла во мне зерна беспокойства. Я начал вспоминать состояние его здоровья в разное время.

Уже в январе было два приступа боли. Позднее появилась рвота. Все это Пилсудский приписывал расстройству желудочно-кишечного тракта и начал придерживаться диеты. Вначале отказался от трудноперевариваемых блюд, потом стал ограничивать порции, пока наконец не перешел на лечебное голодание. Доктор Войчиньский старался убедить Маршала, что голодание не только не устранит источники страданий, но серьезно ослабит его организм, но тот не хотел его слушать. Тогда доктор Войчиньский попросил меня объяснить Пилсудскому, что тошнота и рвота вызваны не желудком, а печенью.

Выбрав момент, я направился к нему и сказал:

— Пан Маршал, кто знает, правильный ли путь это голодание?

Пилсудский как раз совершал свою ежедневную утреннюю прогулку по комнате. Услышав мои слова, остановился и недружелюбно посмотрел на меня.

— Ишь, умник нашелся, — промолвил он и опять зашагал по комнате.

— Бывает так, — продолжал я излагать мысли доктора Войчиньского, — что даже при здоровом желудке…