Пилсудский прервал прогулку и уселся в кресло.
— Вы же не врач, — сказал он, — и не имеете права заниматься моим здоровьем. А впрочем, я сам себя лечу, не нуждаюсь в этих негодяях.
О врачах у Маршала было вполне определенное мнение.
— При болезнях печени, пан Маршал, симптомы…
Услышав слово «печень», Пилсудский возмутился.
— Докторский агитатор. Будет внушать мне болезнь печени. Это наверняка выдумка Войчиньского. У самого больная печень, хочет, чтобы и у меня было то же самое. Убирайтесь с такими идеями в Америку или Сибирь. Не хочу слышать об этом. Понимаете?!
И Пилсудский завершил разговор парой крепких выражений. Моя миссия провалилась.
Шли дни. Маршал перешел на еще более строгую диету. Я с испугом смотрел на его прогрессирующее истощение и слабость. Он страшно похудел.
В применении собственного метода лечения Пилсудский проявил невероятную настойчивость и решительность. Дни проходили за днями, недели за неделями, а он не прерывал своей полуголодовки. Его метод принес вначале определенный успех. Тошнота появлялась редко, боли тоже. Росла только слабость. Маршал начал постепенно сокращать любые физические усилия. Ограничил, а затем и совсем отказался от прогулок по своему кабинету, все реже заглядывал в мою комнату, просил других раскладывать за него пасьянс.
Когда 19 марта выезжал последний раз в Вильно, был уже очень слабым. Однако по-прежнему скрывал свое состояние от людей. Не выносил жалости, сетований. В то время, то есть в марте, работал очень интенсивно. Принимал многих людей, проводил совещания. Все эти визиты Пилсудский назначал на то время, когда хорошо себя чувствовал. Принимая гостей, сидел удобно в кресле, курил и оживленно разговаривал. Но я видел Маршала после этих бесед. Видел его поникшую голову и беспомощно опущенные плечи, потухший взгляд.
Войчиньский неоднократно обращался к Пилсудскому с просьбой согласиться на созыв консилиума, но Маршал не хотел и слышать об этом. На все аргументы коротко отвечал: «Не хочу». Войчиньский был в отчаянии.
Однако, несмотря на голодание, тошнота и рвота повторялись все чаще, а наше беспокойство начало переходить в панику. Наступило 4 апреля, когда мы решили еще раз атаковать Маршала по вопросу консилиума. Время для разговора выбрали около полуночи, когда Пилсудский составлял план на следующий день.
Явились к Маршалу вдвоем. Комендант сразу же догадался, что у нас какое-то серьезное дело, и, видя наши колебания, сказал:
— Ну, снесите же наконец свое яйцо.
— Пан Маршал, — начал Войчиньский, — надо обязательно собрать консилиум. Очень давно его не собирали.
Пилсудский враждебно посмотрел на доктора и демонстративно обратился ко мне, игнорируя его.
— Эти врачи — отвратительный народ, мерзавцы, проходимцы, негодяи!
Маршал повысил голос. Войчиньский стоял, как на горячих углях, переступая с ноги на ногу, наконец он не выдержал:
— Когда надумаете, пан Маршал, скажите мне.
Поклонился и вышел. Я остался с Пилсудским.
Маршал продолжал метать громы и молнии по адресу всех врачей мира.
— Вы не представляете, какие это подлецы, как они любят досаждать другим.
— Ну да, — подтвердил я мнение Пилсудского о врачах, — но ведь вас вообще не лечат, и если так будет продолжаться, то вам станет хуже. Что же касается врачей, то можно взять других, тоже хороших.
Пилсудский тем временем совсем успокоился.
— Я бы даже согласился на этот консилиум, — сказал он примирительно.
Я тотчас же подхватил его слова.
— Может, я займусь этим вопросом?
— Хорошо, займитесь вместе с Войчиньским. Этот Войчиньский не такой уж плохой доктор.
На следующий день мы составили список врачей, которые должны были принять участие в консилиуме. Однако проделанная нами работа оказалась напрасной. Маршал, согласившись теоретически на созыв консилиума, на практике откладывал его со дня на день. Наконец, устав, по-видимому, от нашего давления, согласился.
Доступ к Пилсудскому врачи получили лишь 25 апреля.
Вечером я сидел в своей комнате и работал над книжечкой для молодежи, которая была издана позже под названием «От Сибири до Бельведера». Это была моя последняя работа, которую я писал с одобрения Маршала. Когда я сообщил ему ее название, он бросил: «У вас голова приспособлена для придумывания названий…» К сожалению, этой книги он уже не успел прочитать.
Как только я приготовился ужинать, раздались шаги и ко мне вошел Маршал. Через мою комнату проходила «дорога» в ванную, и он частенько заходил ко мне. Сейчас, однако, пришел «просто так», возможно, со скуки, а может быть, чтобы услышать человеческий голос в тех глухих инспекторских комнатах. Пришел и стал перед моим столом, опираясь о него обеими руками. С минуту молча глядел на мой ужин, затем начал смеяться своим тихим смехом, во время которого у него смеялось все лицо, а в особенности глаза. У Маршала было два способа смеяться. Один глубокий, уверенный, как бы выходящий из глубины легких, а другой — именно такой, каким он смеялся тогда у моего стола. Смеясь, он все время обращал мой взгляд на тарелку с сухой колбасой.
— Скажите мне, в состоянии ли вы все это переварить?
— Как-то справлюсь, пан Маршал.
Маршал не переставал смеяться.
— Подумать, — изрек он наконец, — что и я когда-то едал столько…
— Но и сейчас у Вас с этим не так уж плохо, пан Маршал.
— Но и не хорошо. А знаете ли, что было со мной в Вильно?
Маршал снова засмеялся.
— Я съел целую тарелку ветчины.
— О, это, наверное, могло повредить пану Маршалу.
— И я так думаю, но знаете, она была так хороша. Очень удалась эта ветчина пану воеводе.
А через минуту:
— Вы, как всегда, пишете. А что же вы пишете?
— Описываю различные фрагменты из жизни пана Маршала. Об этом я уже Вам докладывал. Хочу назвать эту книжечку «От Сибири до Бельведера».
Маршал поднялся над столом и, уже отходя, бросил: «Горазды выдумывать названия».
Ужинал Маршал обычно в восемь часов вечера. Трапеза длилась долго, около часа. Правда, само потребление пищи редко занимало больше, чем десять минут, однако время чаепития тянулось до бесконечности. А затем — папироса, одна и другая…
И тогда было так же. Это было время, когда физическая слабость еще не выбила Маршала из русла многолетних привычек.
Минуло уже десять часов, когда я услышал зов Маршала. Часто вместо того чтобы звать по фамилии, званию или должности. Маршал подзывал меня веселым окриком: «Хоп, хооп!»
Я быстро подскочил к спальне, отзываясь еще издалека: «Есть, пан Маршал!»
Я застал его, удобно развалившегося в кресле, вытянувшего ноги, с папиросой в руке. Серая куртка была расстегнута. Перед ним стояли пустой стакан и блюдечко с киселем, который был уже наполовину съеден.
— Пан Маршал приглашал меня? — спросил я.
— Да, да.
У Маршала было удовлетворенное и веселое выражение лица. Позавчерашнее вечернее настроение, вызванное работой, как-то затерялось в других, более приятных мыслях. Во всяком случае, это был уже один из последних дней Маршала, когда настоящее еще не находилось под прессом все более отчетливого будущего. Он взял колоду карт и начал их тасовать. Он часто так делал, прежде чем сказать то, что хотел сказать, медлил и канителил. То прикуривал, то начинал раскладывать пасьянс, то снова пил чай. Медлил так и сейчас. Я знал об этой привычке, поэтому стоял спокойно и ждал.
Карты были уже разложены, когда Маршал решился отозваться.
— Сегодня в Бельведере, — сообщил он, — большое торжество.
Говорил и усмехался.
Я не знал, что это за торжество, поэтому спросил:
— По-видимому, это какое-то семейное торжество?
— Да, именно семейное. Ягоде исполнилось пятнадцать лет.
— О, она уже совсем взрослый человек.
— Ну, пожалуй.
Это слово «пожалуй» Маршал произнес исключительно серьезно. И минуту спустя добавил:
— Страшно подумать, что дети так быстро растут. Мне кажется, еще вчера она была вот такой маленькой…