Едем длинной улицей Гроховской, минуем Вавер и выходим на шоссе, вдоль которого много камней, уложенных в симметричные кубы. Видны люди, оборудование, ведутся приготовления к работам.
— Наконец, — говорю, — у нас будет неплохая дорога в Сулеювек.
Маршал поддакнул.
К сожалению, он не воспользовался хорошей дорогой к своему дому и в последний раз ехал по выбоинам и ямам, наносящим большой ущерб варшавским повятам.
Наконец мы приехали в Сулеювек.
Медленным шагом, опираясь на трость, Маршал двинулся в сад. Миновал дом и задержался у островка кустов. Внимательно осмотрел лопавшиеся почки, затем наклонился и сорвал маргаритку, несмело сидящую в траве.
— Принесите мне кресло, — произнес Маршал, увидев меня, — я посижу немного на солнце.
Вместе с вахмистром мы принесли большое кресло и поставили его в широком круге солнечного света. Пилсудский сел, укрыл ноги меховым пледом и прищурил глаза.
Тем временем откуда-то из-за горизонта надвинулись белые потрепанные облака и начали заслонять солнце движущейся прозрачной шторой.
Усевшись рядом с Маршалом на ступеньках веранды, я глядел на его прекрасный рыцарский профиль, так изменившийся сейчас из-за болезни. И вновь, во второй раз за день, сердце мое сжалось от боли
Маршал открыл глаза.
— Вы здесь? — спросил он.
— Так точно, пан Маршал.
— Это хорошо, дитя, что находитесь здесь.
Маршал долго молчал, наконец отозвался:
— Я часто думаю о той минуте, которая будет предшествовать смерти, когда я уже ничего не буду ощущать из внешнего мира, кроме цвета. Разные цвета будут еще живо стоять в моих глазах, хотя я сам… буду уже у порога…
— Пан Маршал! — чуть ли не закричал я, и горло мое сжалось, как будто бы его кто-то перетянул бечевкой.
Маршал совершенно не обратил внимания на мой выкрик.
— Меня интересуют, — продолжал он, — эти цвета. Вот сейчас вижу сквозь ресницы розовый и голубой. Откуда этот голубой? Это ведь цвет моей куртки.
Маршал зашевелился в кресле и повернул голову ко мне.
— Эти дурные…
Я вскочил.
— Вам плохо, пан Маршал?
Маршал небрежно махнул рукой.
— Уже лучше.
И через минуту:
— Я уже не переживу этот год.
Я выдавил из себя легкомысленный смешок, хотя вместо сердца чувствовал в себе глыбу льда.
— Что Вы говорите, пан Маршал?
Маршал долго двигал плечами и разводил руками, как бы разговаривая сам с собой, после чего сказал:
— Чего же вы хотите, это ведь обычное дело.
Что-то изнутри больно сдавило меня. Как же я горжусь сейчас, что ответил тогда, не теряя спокойствия:
— Вероятно, это будет тот первый случай, когда пан Маршал ошибется.
Маршал начал снова разводить руками и пожимать плечами.
— Я хорошо знаю, что вы — крикун, — сказал он, — и не надо хвалиться этим.
Перед тем как сесть в автомобиль, Маршал привстал на минуту, повернулся и посмотрел на тихий, белый дворик, на засохший дикий виноград, оплетающий крыльцо, на ковер травы, на сосны…
15 апреля
В 14.30 Маршал поехал в Сулеювек. Возвратился в 17.00. По пути на него вновь напала тошнота.
Генерал Складковский сидел в моей комнате, молчаливый и грустный.
— Слушайте, — обратился он ко мне. — Вы, вероятно, видели, как рвало коменданта?
— Видел, пан генерал.
— А… а не было ли в этой рвоте крови?
Генерал смотрел на меня строго, как бы боясь, что я совру.
— Крови не видел, но она была цвета ржавчины.
Генерал Складковский беспокойно заерзал.
— Говорите, ржавчины?
В это время генерал Роупперт[228] вклинился в нашу беседу фразой, смысл которой я понял только позднее.
— Это мы ведь исключили, не о чем говорить.
Генерал Складковский кивнул головой и задумался.
Тогда я не знал, что эти два верных солдата Маршала решили не говорить людям из его ближайшего окружения о витающей в инспекторских комнатах тени злокачественной опухоли — рака. Не хотели, чтобы их подавленность, вытекающая из сознания этого факта, отразилась на настроениях окружающих, которые ведь до самого конца должны были чувствовать себя безмятежно.
Было 12 часов ночи. Возвратившись из города, я взял только что доставленные иллюстрированные журналы и пошел к Маршалу. Он сидел сгорбленный над кучей смешанных пасьянсных карт и смотрел куда-то вперед невидящим взглядом. В ярком электрическом свете его серая кожа приобрела желтый оттенок, а худые руки, лежащие на зеленом сукне столика, были почти прозрачными. Увидев меня, он слабо улыбнулся.
— Дитя, вы принесли мне письма, что там?
— Пан Маршал, есть «Vu», «Illustration», «Berliner Illustrirtes Blatt», «Wiener Illustrirtes Blatt» и «London News».
Такой обычай сложился в течение многих лет. Около 12 часов ночи, когда Маршал переставал уже думать о политических делах, я приносил ему горы иллюстрированных журналов, которые поступали со всего мира. Пан Маршал так привык к этому, что, когда случилось, что я, не помню уж, по какой причине, не принес их, на другой день отчитал меня с укоризной.
Маршал взял журналы, выбрал английский «London News» и спросил:
— Где мое пенсне?
Маршал часто вместо «очки» говорил «пенсне». Пользовался им только во время чтения. Были это обычные стекла в черной оправе. Они всегда плохо держались на носу, и чаще всего Маршал придерживал их рукой. У нас постоянно было по несколько очков, но их и так все время недоставало. Вначале велись поиски, затем они обнаруживались в книгах, бумагах, карманах.
На этот раз пенсне нашлось в коробке от папирос. Маршал надел его и начал громко читать английские подписи под иллюстрациями.
— Что касается меня, — отозвался я, — то я понимаю едва лишь пятое через десятое.
А Маршал в ответ:
— Я переведу вам, что здесь написано.
Некоторое время Маршал переводил. Наконец углубился в текст и забыл обо мне. Поэтому я удалился в комнату, где было радио, и попытался поймать какую-нибудь заграничную радиостанцию. Это мне удалось. Я услышал мелодию какого-то танго, приглушил звук и включил репродуктор в комнате Маршала. Музыка не мешала ему ни читать, ни думать, а наиболее приятной была для него во время раскладывания пасьянса.
Пошел второй час ночи, но для Маршала и для меня еще был только вечер. Я уселся за столом и приступил к работе. Вдруг я заметил, что на бумагу упала тень. Поднял голову. Передо мной стоял Маршал. В доме он всегда ходил в домашних тапочках, а так как пол у нас был застлан коврами, мог подойти совершенно беззвучно.
Я встал.
По своей привычке Маршал оперся двумя руками о стол.
— Что же нового вы там мастерите? — спросил.
— Пишу о Персии.
— Ну и сумасшедший…
Я показал Маршалу новые русские книги о России. Он с интересом полистал их, затем спросил:
— А в Гонолулу вы были?
— Нет, пан Маршал.
Маршал махнул рукой.
— Тогда никудышный из вас путешественник.
В 1904 году Маршал Пилсудский совершил путешествие из Сан-Франциско в Японию, а по пути посетил Гонолулу на Гавайских островах. Об этом путешествии он рассказывал несколько раз, удивляя меня обстоятельностью описания и гаммой полученных впечатлений.
Маршал взял одну из моих книг и вернулся к себе.
Полчетвертого. Это поздно даже для нас, жильцов одинокого уютного Дворца на Аллеях Уяздовских. Я подошел к кабинету и сказал:
— Уже поздно, пан Маршал.
Маршал взял папиросу.
— Хорошо, хорошо, — ответил, — сейчас иду, только выкурю папиросу.
Я зажег свет в спальне, но только через некоторое время услышал, что Маршал идет и что-то вполголоса шепчет. Знал, что этот шепот конечно же означает недовольство. Это повторялось почти ежедневно.
Вначале он садился на кровать и докуривал папиросу. В это время я приносил из кабинета пасьянсные карты, так как Маршал иногда любил уже в постели разложить «пирамидку» или «елочку». Рядом с картами клал на ночном столике часы, очки и револьвер. Пилсудский всегда любил иметь под рукой револьвер.
228