В одиннадцать часов я снова остался один на один с Маршалом.
В эту ночь Маршал не спал совсем. Даже не раздевался. Шторы я поднял еще час назад, поскольку Маршал сказал: «Не стоит делать ночь, когда не спится». Поэтому я «сделал» день, и сейчас мы сидели за маленьким столиком: Маршал, откинувшийся назад и опиравшийся головой о спинку кресла, и я — при пасьянсе, бесполезно пытающийся ухватить его сложную суть.
Ночь была тяжелой. Мы сидели уже полных шесть часов. Сон, казалось, уже вот-вот наступающий, снова уходил, как мираж, чтобы до утра не появиться вовсе. Я чувствовал огромную усталость, хотя был более чем на тридцать лет моложе Маршала, и, кроме того, был здоров, а он болен. Скорбно, украдкой поглядывал я на его уставшее, исхудавшее и измученное лицо, но ни на минуту не сбрасывал с себя маски равнодушия. Ведь я хорошо знал, что Маршал терпеть не может сострадания и «сочувствия» по отношению к себе. Поэтому, зная о его усталости, понимая, сколь утомительной была для него ночь, я ничего не говорил на эту тему.
На завтрак Маршал ел очень мало, тем более сейчас…
«Обязательно необходимо каким-то образом возбудить у него аппетит», — говорил вчера генерал Роупперт полковнику Мозолевскому. А тот ответил: «Необходимо воздействовать на слух, на зрение и даже на воспоминания».
Я подсовывал Маршалу горячий чай и разнообразную пищу. Но он выпил только чай и съел одно домашнее песочное пирожное, приготовленное его супругой. Чай оживил его. Он поднялся из кресла, потянулся, широко зевнул и подошел к окну.
— Полнейшее безветрие, — сказал я.
Маршал поддакнул с удовлетворением. Он не переносил ветра.
— Коль скоро мы начали день, — сказал он, — необходимо его продолжать. Буду умываться.
Ванная находилась через две комнаты, требовалось пройти через комнату доктора и через мою спальню. Маршал отодвинулся от окна и неожиданно, вместо того чтобы идти дальше, оперся о кресло.
— Слушайте, — сказал он, — у меня нет сил даже на три гроша. Бедный Зючек…
Испугавшись, что Маршал упадет, я пододвинулся прямо к нему.
— Буду умываться, — повторил Маршал, — возьмите меня под руку, как панну, и проводите.
Маршал улыбался, но его улыбка была неестественной.
Мы шли медленно, шаг за шагом. Около моего стола Маршал задержался. По своей привычке оперся о него обеими руками.
— У вас, как всегда, свалка, — сказал он.
Я начал оправдываться, но Маршал прервал меня.
— Я совсем не утверждаю, плохо это или хорошо. Я всегда был неряшлив. Вот моя Ягода аккуратна. Она — мой любимый ребенок. Она не выносит беспорядка, у нее все должно быть разложено.
Маршал вошел в ванную, сел около умывальника и открыл кран с теплой водой. А я стоял около дверей и боялся даже дышать, чтобы не пропустить мимо ушей его зов. Только не мог удержать шума мыслей, которые плыли безудержным потоком. Сейчас в моей черепной коробке наиболее громко звучала одна: как плохо должен был себя чувствовать Маршал, когда решил произнести эти слова: «Возьмите меня под руку…» Нужно было видеть усилия, какие он прилагал, чтобы не показать страдания или слабости, и только тогда можно было понять, чего стоили ему эти слова. К сожалению, позже он повторял их ежедневно. Сам не знаю, не было ли это счастьем, что дней тех осталось уже чуть более двадцати…
Продолжительная тишина в ванной вызвала во мне беспокойство. Маршал уже умылся и сидел, держа полотенце на коленях и невидящим взглядом уставившись на узкую струйку воды, которая сочилась из крана. Мое появление вывело его из состояния задумчивости.
— Идемте, — сказал он.
И снова медленно, шаг за шагом я вел Маршала через большие комнаты. Мы вошли в кабинет. Я подал ему газету. Маршал старательно подсунул под нее руку, спросил: «Что там снова нацарапали…» — и безотчетным движением руки начал искать очки на столике.
Теперь уже я привел себя в порядок: умылся, побрился, позавтракал. Было начало одиннадцатого. Появились врачи, пришел генерал Роупперт и сразу же с порога спросил: «Ну, как там?»
К сожалению, мне нечего было сказать утешительного. Беседа завязалась вокруг проблемы привлечения известного специалиста из-за границы. Маршал уже согласился на это, но строго предупредил, чтобы это было сделано «после Лаваля». А французский министр должен был приехать только в начале мая[230]. Я предложил организовать приезд специалиста сейчас, несмотря на отсутствие однозначного согласия Маршала. Генерал Роупперт тоже склонялся к этому, но боялся, что Маршал будет раздражен.
— Подождем еще пару дней, — сказал он.
Мы были печальны, подавленны. Генерал говорил что-то вполголоса, долго и растянуто. Я ничего из его слов не понимал, но чувствовал, что он хотел таким образом заглушить столь грустные мысли.
Позвонил жандарм и доложил:
— Пани поднимается наверх.
Я открыл двери, поприветствовал ее. Первые слова, вырвавшиеся из уст супруги, звучали вопросительно: «Как там Зюк?» Ведь она не видела его несколько часов. Я сообщил, что он не спал, что отказывается есть.
Большие глаза пани еще больше расширились. Она была угнетена, но тем не менее полна самых лучших надежд.
— Ведь все не так уж плохо. Вы помните весну 1932 года? Было значительно хуже.
И внимательно, с беспокойством смотрела на меня. Может быть, боялась, что я возражу, что скажу: «Сейчас хуже». Однако я не сказал этого, только выдавил: «Мне кажется, что дела плохи».
Мы вошли в кабинет. Маршал уже закончил читать газету. При виде жены улыбнулся. Отходя, я слышал, что велась речь о Ванде и Ягоде.
Ночь выдалась тяжелой. Правда, Маршал несколько раз засыпал, но сразу же пробуждался. Начиная с полночи до десяти утра я неподвижно сидел у его постели. Каждый раз, когда я вставал, чтобы на минутку отлучиться, Маршал говорил: «Лучше останьтесь», и я оставался.
Уже со вчерашнего дня Маршал ни словом не упоминал о выезде в Вильно. По-видимому, он чувствовал себя очень плохо. Не отвечал, не делал замечаний по раскладыванию пасьянсов, был осунувшийся и хмурый. Впервые сам вспомнил о докторе:
— Хотел бы наконец узнать, что там с этой болезнью. Потому что бывают ведь разные «раки» и «не раки».
Ни до этого, ни позднее об этой болезни он в беседах со мной не вспоминал.
Итак, выезд в Вильно не состоялся. Я радовался этому, зная слабость Маршала. Более того, знал, что ближе к полудню мы должны были отправиться в Бельведер на празднование Пасхи, поэтому о виленском параде уже совершенно не могло быть речи. Позднее Маршал также не напоминал мне об этом. Так оказалось, что последний парад Маршал принял на Мокотовском поле в Варшаве 11 ноября 1934 года.
Войдя в кабинет ближе к полудню, я не застал Маршала, как обычно, сидящим за маленьким столиком, а обнаружил его за большим письменным столом, где он всегда занимал место во время более официальных приемов.
Заметив меня, Маршал отозвался, как бы отвечая на мой вопрос.
— Ну хорошо, подпишу вам пару фотографий.
Так уж сложилось в течение ряда лет, что перед Рождеством, Пасхой и перед выездом на летний отдых в Пикелишки Маршал оставлял автографы на своих фотографиях для тех, кто этого просил. За несколько дней до этих дат я обычно приготавливал на столе стопку таких фотографий, отмечая на обратной стороне, кому они предназначены. В зависимости от настроения Маршал или интересовался, для кого он подписывает фото, или же говорил:
— Ладно, даю вам эти фотографии в аванс, делайте с ними что хотите.
В целом же Маршал делал это весьма неохотно. И это нежелание постоянно усиливалось. Однажды, когда я был особенно навязчив, Маршал сказал:
— Я не примадонна и не Кепура[231], чтобы раздавать автографы. Что за глупости вы мне предлагаете.
Сейчас, однако, Маршал хотел подписать. А я не знал, что именно сейчас, 19 апреля 1935 года, около полудня, Юзеф Пилсудский последний раз в жизни брал в руки перо…
Я сказал:
230
Речь идет о поездке министра иностранных дел Франции Пьера Лаваля в Москву для подписания советско-французского договора о взаимной помощи. Договор был подписан 2 мая 1935 года.