Выбрать главу

Когда мы вышли на веранду у крыльца, мне бросилось в глаза испуганное лицо стоявшего в стороне жандарма. Слухи о болезни Маршала уже ходили по Бельведеру, но то состояние, в котором обнаружил его сейчас бедный солдат, должно было произвести на него угнетающее впечатление. Я помню все эти минуты последних месяцев жизни Великого Маршала, помню даже то, что тогда жандарм, бывший на службе, забыл отдать честь. Смотрел неподвижный и даже не верил глазам своим. Таковы уж были у нас приказы: то, что касалось личности Маршала, было абсолютно секретным. К этому относилось и требование держать в большой тайне состояние здоровья Маршала, чтобы не возбуждать и так кружащих сплетен о якобы его большой физической слабости. Поэтому не удивительно, что жандарм, несущий службу у ворот, ничего не знал о том, что делалось в закрытых комнатах Бельведера или же Генерального инспектората.

Тихо, с выключенным внутри лимузина светом, мы пересекли Аллеи Уяздовские и задержались у ныне закрытого наглухо входа самого маленького здания в комплексе застройки инспектората, служащего Маршалу рабочим кабинетом, а в последнее время и вторым домом.

Тогда, 22 апреля, около семи часов вечера Маршал Пилсудский последний раз пересекал его порог. Самостоятельно покинуть инспекторат Маршалу уже не было суждено…

По приезде из Бельведера Маршал лег в постель. Мы помогали ему снять серую, известную каждому поляку куртку без каких-либо знаков отличий, которую позднее он уже не надевал…

Доктор Ф. К. Венкенбах

С бьющимся сердцем я открывал дверь доктору Венкенбаху. Врачи начали советоваться, а я тем временем пошел к Маршалу.

В спальне был полумрак, так как часть окон была закрыта шторами. Маршал лежал в постели в свежем белье, как обычно — в двух рубашках. Курил. Спросил: «А что?» «Знаменитость пришла», — ответил я. Маршал нахмурился и начал бормотать что-то вроде «что за бессмыслица, глупость».

— Спросите его, — сказал, — на каком языке он предпочитает говорить: на немецком или французском? Скажите ему, что для меня это не имеет значения.

Оказалось, что доктор Венкенбах хорошо знал оба эти языка и выбор оставил за Маршалом.

Я знал, что Маршал неохотно соглашался на осмотр, и не удивлялся, что сейчас он тянул и некоторое время хотел даже отменить визит. «Этот ваш Венкенбах, — сказал он тогда, — наверное, такой же дурень, как и другие доктора. Мудрецы!» Если бы я тогда пикнул хотя бы одно слово в защиту врачей, то, убежден, доктор Венкенбах никогда бы не увидел Маршала. Но я предусмотрительно молчал. Наконец Маршал велел позвать врачей.

Я пошел к ним и официально заявил: «Пан Маршал просит».

Врачи вошли в спальню.

Доктор Венкенбах начал беседу на французском языке. Маршал ответил по-немецки: «Wie Sie wollen». Беседа пошла на французском.

Мне вспомнились столь недалекие времена, год 1931-й, когда, тяжело заболев гриппом во время пребывания в Румынии, Маршал подозвал меня к постели и сказал: «Дитя, возьмите браунинг и палите в лоб каждому доктору, который будет ко мне лезть». Тогда, несмотря на высокую температуру и слабость, Маршал абсолютно владел собой. Не так, как сейчас.

Консультация продолжалась, вероятно, около часа. Врачи вышли и закрылись в своей комнате. Совещались.

Я пошел в комнату, дал Маршалу лед и присел у кровати.

— Слава богу, — отозвался Маршал. — Наконец они ушли. Почему эти паскудники не оставят меня в покое?

Маршал был раздражен. Бросал все более острые эпитеты по адресу врачей. Пытаясь оторвать его от мыслей, связанных с консультацией, я сказал: «На улице пасмурно, по-видимому, будет дождь». Маршал велел поднять штору на окне напротив кровати и начал с интересом посматривать на небо. «Облачность, — изрек он языком, которым обычно передают метеорологические сообщения, — от двухсот до трехсот метров» и рассмеялся. После, как бы вспоминая что-то: «Спросите у этой… знаменитости, не повредит ли мне курение».

Услышав движение в своей комнате, я пошел узнать о результатах консилиума. Однако генералы скрыли от меня правду. Сегодня я знаю, что был неправ, обижаясь тогда на них, знаю, что это доктор дал категорическое распоряжение не информировать окружающих о безнадежном состоянии больного. Не хотел создавать вокруг него обстановку подавленности.

Мои размышления прервал зов:

— Адъютант?

Я побежал в спальню.

В этот день Маршал уже не поднялся. Не вставал и в последующие дни. На укол для исследования печени Маршал согласился с большой неохотой. Уже во время приготовления шептал: «Мерзавцы, лодыри!»

Он никогда не соглашался ни на какие уколы и уступить нелюбимым докторам считал для себя особо неприятным.

Укол оказался болезненным. Маршал ойкнул и повернулся к присутствующим спиной. Когда все вышли, он жалобно обратился ко мне: «Дитя мое, почему они меня так мучают? Скажите, почему? Я ведь иду на смерть совершенно спокойно». Что-то кольнуло во мне. В эту минуту в Юзефе Пилсудском я не видел Великого Маршала, творца независимости Родины, а видел бедного больного, которого я очень любил. С жалостью я смотрел на его исхудавшую фигуру — почти тень того, что было несколько месяцев назад.

Маршал лежал беспокойно, все время ворочался, в, поскольку был слаб, как дитя, голова его постоянно падала на подушки. Я еле мог сказать:

— Уколы помогут организму бороться. Такой укол для человеческого организма — все равно, что солидный резерв для первой линии.

Но эти мои слова разгневали Маршала:

— Еще чего не хватало, чтобы вы начали агитировать за докторов. Берегитесь, чтобы я не подвергнул вас шельмованию.

Супруга принесла для «Зюка» какие-то яства. Я пошел обедать. Службу принял капитан Миладовский. С этой службой все как-то запуталось. Мы перестали обращать внимание на часы, дни и ночи. Сидели круглосуточно, чаще всего оба, ночи проводили без сна, не раздевались. Для меня эта тяжкая служба была единственной радостью. Казалось, что, будучи не в состоянии помочь Маршалу восстановить здоровье, я хотя бы таким образом способствую облегчению его участи.

Последние дни в инспекторате

Дни с 24 апреля по 4 мая были последними днями Маршала, проведенными в Генеральном инспекторате. В течение этих десяти дней Маршал уже не вставал самостоятельно, не ходил, а в конце даже не мог без посторонней помощи перевернуться на другой бок. Однажды он сказал: «Есть такие коляски… для больных». Говоря это, Маршал смотрел не на меня, а куда-то в сторону. Я ответил: «Слушаюсь»— и заметил, что мои глаза тоже начали избегать его глаз.

Я направился куда-то на склад медицинского оборудования и выбрал самую хорошую коляску. Маршалу я сказал: «Естественно, лучше передвигаться в коляске, зачем тратить силы на ходьбу. Так пан Маршал быстрее восстановит здоровье».

Маршал махнул рукой: «Глупости говорите».

Итак, Маршал начал делить свое время на лежание в постели, сидение в кресле и переезды из комнаты в комнату в коляске. Велел подвозить его в различные уголки комнат, к картинам. В комнате доктора Войчиньского над канапе висела фотография Маршала от 1926 года. Это был известный портрет Маршала, пышущего физической силой и энергией. Он попросил подкатить коляску к этой фотографии и смотрел. Лица — с портрета и живого человека — были одни и те же и вместе с тем очень отличались. Не знаю, о чем тогда думал Маршал, знаю только, что он сказал. Эти слова больно поразили мой слух. Он сказал: «Был такой сильный, красивый Зюк, и… нет его».

Он говорил спокойно, почти что с улыбкой. Это спокойствие привело меня в ужас. Как же так? Маршал знал о своем тяжелом состоянии, знал, что оно ухудшается со дня на день, что силы как бы поспешно покидают его и в то же время ни разу не надломился, даже в бреду не попросил помощи, не показал ни тени беспокойства, слабости духа. Шел к своему предназначению, как и по всей жизни, с высоко поднятой головой, собранный и спокойный. То, что других наполнило бы тревогой и надломило, не изменило в нем ни малейшей черты характера. С необычной настойчивостью он оставался верен своим привязанностям и привычкам. Читал утром и вечером газеты, питался, а точнее, ничего не ел, в одно и то же время. Раскладывал или же наблюдал за раскладыванием пасьянса, хорошо — как и тогда, когда он еще пребывал во здравии — отзывался обо всем и обо всех. Болезнь ни в чем не изменила его отношения к делам и людям. Его не покидала трезвость мысли. Глубокое понимание ответственности за государственные дела иногда вызывало в нем беспокойство, и тогда он приглашал министра Юзефа Бека. А в политике в то время разыгрывались серьезные дела. Ведь это был период установления дружественных связей Франции с СССР — через несколько дней предстояла поездка министра Пьера Лаваля в Москву. Лаваль должен был также посетить Варшаву для того, чтобы встретиться с Маршалом. Визит к нам был намечен после посещения Москвы. Маршал сказал тогда кратко: «Если он, этот Лаваль, поедет вначале в Москву через Варшаву, а потом захочет встретиться здесь, то я его не приму. Пусть поступает, как хочет, но тогда пусть с ним разговаривают другие».