Ну и Лаваль согласился вначале провести беседы в Варшаве, а потом в Москве. К сожалению, встреча с Маршалом уже не могла состояться — не позволило его здоровье.
Министр иностранных дел Юзеф Бек, помимо Прыстора, был последним официальным лицом, с которым Маршал Пилсудский обсуждал государственные дела. 29 апреля Маршал пригласил его и беседовал с ним в течение сорока минут. Я не присутствовал на этой беседе, но о ее содержании мне рассказывал министр. Тогда он сказал: «Это удивительно, что, находясь в столь тяжелом физическом состоянии, Комендант сохраняет такую четкость мышления и память». Но одновременно он говорил, что его поразил внешний вид Маршала. Я знал о глубокой, сыновией любви Бека к Маршалу и понимал состояние его души. Так же, как и пани, он не мог и все еще не хотел верить в самое худшее. Однако его верное сердце уже пребывало в состоянии беспокойства и волнения.
Маршал уже самостоятельно не вставал с постели — совершенно утратил силы. С трудом даже удерживал в руках ложку. Сегодня, как ни закрываю глаза, вижу немой укор во взгляде Маршала, брошенный как-то мне в момент, когда из его дрожащей руки выпал стакан. Он сказал тогда: «Ну, видите сами… Нет Зюка», А я в ответ: «Такое с каждым может случиться, пан Маршал». Но думал иначе.
Думал я о том, святая Мария, что Маршал Пилсудский и на этот раз не ошибается, что уже слышны шаги приближающейся Перемены. Хорошо помню ту ночь. Сквозь окно в комнату несмело просочился свет пробуждающегося дня. Из соседней комнаты доходил приглушенный шепот. С санитаркой беседовал капитан Генрик Цянцяра, дежуривший в ту ночь вместе со мной. Я сидел у ночного столика у кровати Маршала и раскладывал пасьянс. Маршал уже даже не смотрел, но старая привычка делала для него этот факт приятным. Молчал и только временами ойкал. В какой-то момент поднял руку и показал на висящую над кроватью фотографию своей матери. «Панна Биллевич, — сказал он. Это была девичья фотография панн Марии Пилсудской. — Любимая мамочка, очевидно, уже ждет своего Зючка. И тетя Зуля ждет и Бронись ждет… И столько моих солдат готовится к параду…»
До сих пор я всегда старался плохие мысли Маршала перевести на шутку. То смеялся, то говорил что-то, из чего вытекало, что мне они казались совершенно вздорными. Но сейчас абсолютно не нашел нужных слов, а улыбнуться боялся, чтобы вместо улыбки не вылезла на моей физиономии какая-нибудь нелепая грнмаса. Просто сидел молча, только голову наклонил низко, чтобы не показать Маршалу своей бессильной боли.
В это время Маршал начал что-то бормотать и по привычке разводить руками. Это продолжалось долго. Наконец он повернул голову и сказал, обращаясь ко мне:
— Нужно переехать в Бельведер.
И больше — ничего. Обычные слова. Он говорил мне их много раз, но сегодня они для меня прозвучали, как погребальные колокола. Я сразу понял их смысл. Они означали: «Хочу умереть в Бельведере».
Ведь я досконально знал обычаи и привычки Маршала, знал, что всегда, когда он чувствовал себя нездоровым, он сразу же старался убежать из Бельведера, чтобы, как он сам говорил, не привлекать в свой дом атмосферу болезни. Желание возвратиться к порогу этого дома во время такой тяжелой болезни не могло быть не чем иным, как уверенностью, что последний час приближается… Для меня этот сигнал был так многозначителен, что я немедленно сообщил о нем генералу Смиглы и докторам. Надежда, которая жила во мне единственно благодаря пани Пилсудской, полной глубокой веры в выздоровление, тогда полностью надломилась.
Доктора решили, что сейчас переезжать в Бельведер очень опасно, нужно обождать хотя бы некоторого улучшения. В конце концов сам Маршал повторил свое пожелание еще несколько раз. Пани тоже считала, что в Бельведере будет лучше.
В этот день, вечером. Маршал должен был навсегда покинуть порог Генерального инспектората Вооруженных сил…
В вечерних сумерках к черному входу подъехала санитарная карета, управлял которой вместо шофера начальник автоколонны инспектората.
Я зашел к Маршалу и сообщил, что через минуту мы переезжаем в Бельведер. Маршал молча кивнул головой, но даже не поинтересовался, как это будет выглядеть. А я не в состоянии был сказать, что его повезут на носилках в санитарной карете… Боялся, что Маршал будет возражать, захочет одеться и поехать обычным автомобилем. Но он, казалось, совершенно не интересовался тем, что происходит. Неподвижно лежал в постели и блуждал взглядом по комнате, время от времени что-то нашептывая. Впрочем, мои опасения, как я узнал впоследствии, оказались напрасными. О способе переезда Маршала проинформировала его супруга.
Мы принесли носилки — обычные солдатские носилки. Я очень боялся смотреть на Маршала. Ведь носилки, это зримое свидетельство его физического истощения, должны были плохо подействовать на больного. Думал, что он, возможно, разгневается и выгонит нас всех вместе с этими носилками. Знал, что мы ушли бы без слов. Но Маршал не рассердился, не выгнал нас, а наоборот, повел бровями и улыбнулся. При этом указал движением головы на носилки:
— Хорошо, хорошо, только выкурю папиросу.
Я подал ему «Маршалковскую», которую готовили специально для него. Он курил спокойно, молча. Если бы не чрезвычайно исхудавшее лицо, бледность и потухший взгляд, я мог бы обольститься, что Маршал остается таким, как пару месяцев назад, — здоровым. Однако лишь один взгляд на носилки в спальне развеивал иллюзии и возвращал мысли к унылой действительности.
Мы, адъютанты и доктора, подняли с постели почти неподвижного Маршала и положили его на носилки. Старательно укрыли его меховым пледом. Маршал все время молчал и постоянно сохранял как бы удивленное выражение лица. Только один раз тихонько ойкнул, но и тогда не опустил поднятых ко лбу бровей.
Никто не видел этого трагического переселения, и только мы были его единственными свидетелями.
Каждый из нас все еще старался держать в тайне болезнь маршала Пилсудского, как об этом нам было приказано ранее, — раз и навсегда. Поэтому мы не останавливались перед фронтоном Дворца, где всегда вертелись слуги, жандармы и много гражданских лиц, а через боковые ворота, которыми ранее не пользовались, подъехали к тыльной стороне Дворца, со стороны парка, под самые двери Угловой комнаты. Туда мы внесли Маршала и положили его на кровать, предварительно подготовленную супругой. Как раз на ту, на которой несколько дней спустя он закончил свою жизнь.
Дни болезни Маршала легли на мои плечи грузом многих лет. Сегодня мне кажется неправдоподобным, что от трагического переезда из инспектората в Бельведер до смерти прошло всего лишь восемь таких дней.