Выбрать главу

Состояние Маршала оставалось тяжелым, и лишь дважды наблюдалось некоторое улучшение. Однако это были только иллюзии. Большой боли Маршал не ощущал, и это было нашим единственным утешением в бездне грусти, подавленности и самых горьких предчувствий, которые превратились позже в неумолимую уверенность.

Когда в высших кругах убедились в том, что болезнь опасно прогрессирует, было решено опубликовать коммюнике, чтобы подготовить общественное мнение к удару, который вскорости должен был постичь польский народ. Коммюнике должно было появиться в понедельник, 13 мая, либо во вторник… Вместо него, к сожалению, появилось уже другое коммюнике…

И так бежали дни в Бельведере — в грусти и подавленности. Позднее я узнал, что один из докторов договорился с ксендзом Владиславом Корниловичем, чтобы тот все время не выходил из дому, дежурил у телефона, был готов к вызову в любую минуту.

Наступило 10 мая.

Маршал начал впадать в полуобморочное состояние, то кому-то грозил, то на кого-то кричал, гневался, то его снова охватывала жалость. «Бедный Зюк, Зючек…», — повторял он. Мы стояли бессильные и ненужные. Сестра утешала нас: «Такое состояние для больного самое хорошее, он не страдает». Но мы знали, что для него не смерть была страшной, а состояние бессилия. Но мы не говорили этого: пусть ей кажется так, как кажется.

Протекали часы, а из Угловой комнаты все еще доносился голос Маршала. Пани Александра почти не отходила от постели, все еще была преисполнена верой и лучшими надеждами. Я восхищался ее непоколебимой уверенностью в том, что «Зюк и не такое выдержит». Никто уже не отбирал у нее этой веры, этого чахлого ростка надежды.

Когда вечером я начал вслушиваться в уже бессвязную путаницу слов Маршала, я заметил, что в их хаосе все время выделялись слова: Лаваль, я должен, Россия.

— Я должен, должен… — повторял он с твердостью и раздражением.

Я догадывался, что Маршал имеет в виду несостоявшуюся встречу с министром иностранных дел Пьером Лавалем, который как раз находился в Варшаве, а оттуда должен был поехать в Москву.

Я предложил наугад:

— А может быть, пан Маршал, пригласить Бека?

Маршал моментально успокоился.

— Да, да, да, Бека.

И затем снова начал гневаться, как бы за то, что мы раньше не додумались до этого.

Я соединился по телефону с квартирой министра. Отозвался ординарец:

— Пан министр на месте?

— Да, пан капитан, но у нас идет прием. Мы принимаем этого Лаваля.

— Ничего, пригласите пана министра к телефону.

Через минуту я услышал в трубке:

— Алло, это Бек.

Я представил суть вопроса, попросил, чтобы министр приехал сейчас же, — это, несомненно, немного успокоит Маршала.

— Хорошо, выезжаю.

Через несколько минут министр Бек был уже в Бельведере. Приехал, в чем был, то есть во фраке с какой-то лентой, при орденах. Покинул прием незаметно, чтобы не возбуждать каких-либо домыслов в связи с несостоявшейся аудиенцией Лаваля у Маршала. В Варшаве и так не было недостатка в сплетнях на эту тему.

Увидя входящего министра, в сыновних чувствах и привязанности которого Маршал был абсолютно уверен, Пилсудский весь засиял:

— Любимый, любимый Бек.

Бек наклонился к Маршалу и начал сообщение о беседах с Лавалем. Старался говорить свободно, силился даже выдавить из себя улыбку, но я видел, как у него дрожали губы.

Ночь с 10 на 11 мая была тяжелой. Успокоительный сон не появлялся. Маршал постоянно просыпался, бредил, говорил повышенным тоном, то звал адъютантов, то снова выгонял их, хотел пить, а получив напиток, не хотел его даже пригубить; то просил усадить его в больничную коляску, то снова уложить в постель, жаловался на неудобные подушки и снова начинал страшно сердиться на что-то, о чем мы не могли догадаться. Бедную, изнеможенную пани мы ни за что не могли упросить отдохнуть.

Адъютанты, хотя у нас и были смены дежурств, сидели вместе. Пани Пилсудская прислала нам черный кофе и вино. Постоянно присутствовал один из врачей, а генерал Роупперт заходил днем и ночью.

Пани держала дочерей в своей комнате; Маршал очень часто звал то одну, то другую, то сразу обеих. Бедные девочки! Бледные, подурневшие, почти онемевшие, с болью и, наверное, с тяжелым сердцем смотрели они на отца.

День родился и наконец появился в полном свете, а в Угловой бледная тень Маршала все металась бессильно в постели.

11мая

Уже раньше к пани обращался генерал Венява-Длугошовский, хотел чем-либо быть полезным, что-то сделать для Коменданта. Знал, что Маршал не выносил чужих лиц. «Посижу, — говорил он, — порассказываю анекдоты, — может быть, он хотя бы на мннутку и забудет о болезни». Встретив меня пару дней назад, также повторил это. Сегодня я позвонил ему и попросил: «Пан генерал, приходите». Когда он пришел, я пригласил его в комнату княгини Лович, а сам пошел в Угловую комнату. Маршал лежал на тележке. Был гораздо спокойнее, чем ночью и утром. Только днем он выглядел еще более осунувшимся, и это угнетало.

— Пан Маршал, пришел Венява, может ли он войти?

Маршал смотрел на меня невидящим взглядом и ничего не отвечал.

Я снова спросил.

В глазах Маршала вспыхнула какая-то искорка, а на губах появилась бледная, слабая улыбка.

— Венява… — прошептал он.

Мне показалось этого достаточно, чтобы привести Веняву.

Вид изменившегося лица Маршала, по-видимому, произвел на генерала Веняву потрясающее впечатление, поскольку вместо того, чтобы рассказывать веселые истории, он молча застыл на месте, поглядывая с ужасом на тень своего Коменданта. Я, ежедневно наблюдая прогрессирующую болезнь, менее ощущал изменения, но человек, который не видел Маршала почти два месяца, должен был быть потрясен. Никогда не забуду выражения отчаяния в глазах бедного генерала.

Какую-то минуту Маршал смотрел на него, как на чужого. Я думал, что, может быть, он его уже не узнает. Но нет… Скоро его лицо прояснилось:

— Венява…

Генерал уже опомнился. Щелкнули каблуки. Оживилось лицо.

— Слушаю, Комендант.

Тем временем неожиданно Маршал задумался. Я знал, что в последнее время путалось в его мыслях, поэтому без труда догадался, что он имеет в виду.

— Пан Маршал все еще думает о Лавале и французах.

— Да, именно.

Венява, казалось, уже полностью восстановил равновесие.

— Комендант, не надо ни о чем беспокоиться. Юзеф {Бек} там уже занимается ими. Видимо, он уже обо всем Вам докладывал.

Маршал с трудом шевельнулся.

— Да, докладывал. Ведь это его обязанность.

Генерал Венява начал что-то рассказывать. Маршал лежал неподвижно и только время от времени улыбался. В какой-то момент его голова съехала в сторону. Я поднял подушку, поправил на ней голову. Маршал посмотрел на меня и сказал:

— Дорогое дитя…

Это были последние слова, с которыми обратился ко мне Маршал Пилсудский.

За прахом матери

Последней волей Маршала Пилсудского было перенесение в Польшу праха его матери, покоившейся в местности Сугинты в Литве. Мне выпала честь исполнить это желание. Министр Бек дал распоряжение послу в Риге Зигмунту Бечковичу[232], чтобы он поговорил по этому вопросу с литовским послом. Как известно, в то время между Варшавой и Ковно не было непосредственных дипломатических отношений, и необходимо было воспользоваться таким кружным путем[233]. После нескольких дней размышлений пришел ответ: «Литовское правительство не возражает против того, чтобы капитан Мечислав Лепецкий в сопровождении Чеслава Каденацы {сын старшей сестры маршала Пилсудского — Зофьи} прибыл в Литву для проведения эксгумации останков Марии Пилсудской (ур. Биллевич)». Поскольку возникли сомнения, смогу ли я пребывать на территории Литвы в офицерском мундире, снова был послан запрос в Ригу. Ответ был положительным, но сразу же на следующий день литовское правительство отменило разрешение, беспокоясь, что возможна «порча этого мундира людьми, недоброжелательно относящимися к Польше». В итоге я поехал в гражданском.

вернуться

232

Зигмунт Бечкович (1887—?) — политический деятель, юрист и дипломат. С 1933 года — посол в Риге, после смерти Ю. Пилсудского — сенатор.

вернуться

233

Город Каунас (Ковно) явлился столицей буржуазной Литвы после захвата Пилсудским Вильнюса (автономная республика Центральная Литва). Этот конфликт Польши и Литвы привел к тому, что дипломатические отношения между ними не были установлены.