“Теперь всем дают огородные участки, все скверы и пустыри будут возделываться, рассаду обещают обеспечить. Постараюсь как мать с грудным младенцем выпросить участок поближе к дому, не уверена только, что хватит сил вскопать, но, может, ученики помогут…”
“26 апреля 1942 г.
Днем бывает уже совсем тепло. Нужно открывать окно, чтобы вытянуло зимнюю сырость. Очень важно выносить Ниночку на воздух. Кира
Владимировна так слаба, что боюсь доверить ей – еще, чего доброго, уронит. Я же сама в лучшие солнечные часы, как на грех, торчу в техникуме…”
“Снаряд попал в двенадцатый номер трамвая. Я оказалась неподалеку, возле булочной, вначале невольно зажмурилась от страха, а когда открыла глаза, увидела эту картину: было много убитых и раненых, раненые жутко кричали. Все валялось вперемешку: люди, кошелки, бидоны, корзины, лопаты, оторванные конечности. Не успели еще унести раненых, а некоторые уже кинулись подбирать морковь, редиску, пучки лука – их, видно, везли с огородов, они были залиты совсем еще свежей кровью. Пихали в сумки, даже в карманы, кто куда мог. Если подумать, то, конечно, овощ – не хлеб, его можно отмыть…”
“23 августа 1942 г.
Яичница все на том же месте, где и в прошлом году, но теперь совсем никудышная: ссохшаяся, скукожившаяся, в середине какое-то темное пятно, даже не хочется смотреть…”
“Я должна рассказать про наших девочек…”
Должна! Про девочек должна рассказать, а про собственных родителей, брата, сестру – “стараюсь не думать”. Странно устроен человек.
“…про Женечку, Веру с Танечкой и Славушку. Если не я, то кто же про них расскажет? Не останется никакой памяти. Все четыре были такие милые, такие хорошенькие. Жене, Вере и Славушке исполнилось семнадцать, а Танечке, Вериной сестре, в начале войны было пятнадцать. Отцы ушли на фронт, а матери… Тяжело писать.
Совершенно нету сил, пальцы отказываются удерживать карандаш. И временами кажется: зачем, какая разница? Все становится безразлично.
Но постараюсь продолжить. Женина мама Марья Семеновна и бабушка
Клара Исааковна – обе, как на грех, оказались иждивенками и на второй же месяц умерли от голода, причем Марья Семеновна умерла раньше пожилой матери, я подозреваю, что она как-нибудь обманом отдавала дочери свой хлеб (100 грамм). Клара Исааковна протянула после нее недели две. А Верину и Танину мать Ирину Станиславовну убило во время обстрела, вернее, не убило, а ранило, но у раненых, как правило, уже не хватало сил поправиться. Умирали даже от самых пустячных царапин, а у нее, если не ошибаюсь, была оторвана кисть правой руки. Славушка жила не в нашем доме, так что я не в курсе ее обстоятельств. Столько людей умирало ежедневно, это сделалось обыденностью. Одно знаю точно: к тому времени, когда девочки собрались в нашей квартире, у них никого из близких не оставалось.
Все, кроме Тани, работали на предприятиях. Держались мужественно, как настоящие комсомолки…”
“Как настоящие комсомолки”! Подумать только!.. И это на фоне всеобщей бесславной погибели, происходившей по вине родных партии и комсомола. По вине своры головотяпов и преступников, засевших на всех уровнях власти и не сумевших не только предотвратить блокаду, но даже элементарно спасти от уничтожения имевшиеся в городе продукты. Без стыда и совести продолжавших и после бадаевского пожара выписывать себе повышенные пайки и литеры! Мама, неужели ты действительно до такой степени была глупа и оболванена?
“До войны Женя, Вера и Слава учились в одном классе. Они дали слово не бросать друг друга ни в какой беде и действительно поддерживали сколько могли. Договорились, что у них все будет общее: любая еда, любой кусок хлеба, все, что только удастся получить или раздобыть. Я ими любовалась, восхищалась их выдержкой, их верой в победу. Рабочие на оборонных заводах получали усиленное питание, но это тоже было ничтожно мало, совершенно недостаточно для молодого организма, да еще при многочасовом рабочем дне. А когда перестали ходить трамваи, изматывала дорога. Вере на работу и обратно приходилось делать в день по десять, если не больше, километров. В такой жуткий мороз.
Так что, конечно, ничего удивительного, что все кончилось печально.
Но первой умерла не Вера, а Женя – окатила себе ноги ледяной невской водой. Это когда комсомольцев направили любой ценой доставить воду на хлебозавод. Простояла на морозе несколько часов с мокрыми обледеневшими ногами, пока не упала без чувств. Дома мы привели ее в сознание, но спасти ее было невозможно. Она сказала, что никак не могла выйти из цепочки, потому что ей было очень стыдно перед товарищами за то, что она не удержала этого ведра – ведь столько человек, еле держась от слабости на ногах, подняли его от Невы и передавали из рук в руки целый километр или даже больше, а она, расплескав эту драгоценную воду, свела на нет все их усилия… Вот о чем она думала. Двое суток в бреду все мучилась от своей неловкости и просила извинить ее, не сердиться.
Но я забегаю вперед. Я сначала хотела рассказать о том времени, когда девочки еще были живы. У нас, на нашей же лестничной площадке, в квартире напротив, незадолго до войны поселилась молодая семья – офицер с женой, перевелись к нам откуда-то с Дальнего Востока. Очень заметная пара: она – яркая пышная блондинка, а он – высокий сухощавый шатен с усиками. Но его я видела всего лишь считанные разы, он вскоре был отправлен на фронт, она осталась одна, но, как выяснилось, беременная на пятом месяце. Ничего ужаснее невозможно себе представить. Видимо, это ее положение и толкало ее на всяческие хитрости: она прилепилась к нашим девочкам, не знаю уж как, но сделалась завсегдатаем в нашей квартире, восхищалась их дружбой и всячески втиралась в доверие. Трудно поверить, но они приняли ее в свою компанию и стали делиться хлебом и всем, что у них было. Причем она без устали уверяла, что будет необычайно им полезна и вот-вот вложит свою долю в общий котел. Рассказы ее были столь подробны и красочны, что я сама в какие-то моменты невольно им поддавалась.
Она, например, утверждала, что на Выборгской стороне живет ее тетка, с которой они летом успели наварить двадцать, если не больше, трехлитровых бутылей клюквенного и крыжовенного варенья, и половина всего этого богатства по праву принадлежит ей, и она дожидалась только снега, чтобы перевезти их к себе на саночках, и надеется, что девочки ей в этом деле помогут. И тут же прибавляла: „Это, правда, такой простреливаемый район, страшно туда и сунуться. Но обязательно надо пойти, а то тетка, старая зараза, чего доброго, вообразит, что я уступила ей свою часть”. А потом к этому варенью стали прибавляться и сухари, и сало – все каким-то образом от той же тетки, будто бы оставленные там на хранение. Многое в ее рассказах путалось и вызывало сомнение, но девочки всему верили. Она еще сетовала, что тетка, дескать, женщина пожилая и темная, не понимает, что варенье – это витамины, особенно клюквенное, а витамины – это поважнее, чем любой хлеб или крупы. Возьмет, чего доброго, и сменяет. И тут же приводила пример: вот Петровские в том месяце сменяли большую и довольно еще упитанную собаку на двадцать пять порошков аскорбинки. Вот что такое витамины! И без конца рассуждала, как следует все эти банки и бутыли завернуть и укутать, чтобы не разбились и, не приведи бог, не полопались от мороза, дорога ведь дальняя и трудная. И так далее в том же духе, каждый вечер почти в одних и тех же выражениях. Мы все были как-то зачарованы этими бутылями с вареньем и охотно собирались послушать, а девочки, хоть и смертельно усталые, просто не отрывали от нее взглядов. А хитрая рассказчица тем временем, как бы между прочим, успевала запихнуть себе в рот несколько кубиков драгоценного чужого хлеба или две-три ложки какой-нибудь похлебки. Все это видели. У Танечки от ее рассказов зеленые глаза сами делались как спелый крыжовник. Но она же в конце концов первая опомнилась и потребовала немедленно представить эту тетку с вареньем и прочие посулы. Тут мошенница почему-то растерялась – трудно понять почему, ведь если подумать, могла как-нибудь и дальше тянуть свою игру и находить новые достаточно правдоподобные отговорки. Но когда Танечка в тот день сказала: „Вы лжете! У вас нет никакой тетки! И никакого варенья нет!