Непреклонный внутренний голос ответил ему, что вопрос это праздный. Она мертва. Ее распущенные волосы ярко сияли в безжизненном свете флюоресцентных ламп; губы, приоткрытые в последнем вздохе, побледнели, лицо побелело. Он повернулся к Чику Меркурио. Певец и мертвый прятал глаза за темными очками, а в руке сжимал пистолет. Рядом в нелепых позах лежали оба бандита.
Услышав сдавленный стон Остена, Домострой окончательно пришел в себя. Чувствуя, как горло его наполняется тошнотворной кислятиной, он нашел выключатель холодильника, повернул его и, смочив полотенце теплой водой, стал прикладывать его к языку Остена, постепенно освобождая нежную кожу от металлической поверхности.
Трясущийся Остен повернулся и уставился на четырех мертвецов, побледнев при этом не меньше, чем лежащие перед ним трупы; затем, ни слова не вымолвив, он обошел лужу крови и выбежал из кухни.
Домострой пошел следом.
В комнате Домострой помог Остену, все еще трясущемуся, как в лихорадке, обработать антисептиком язык и обожженные губы.
— Я должен позвонить в полицию, — сказал Домострой, тщетно пытаясь сдержать собственную дрожь. — Тебе лучше уйти, и побыстрее.
— Разве я не нужен тебе как свидетель? — прошамкал Остен, едва способный шевелить распухшим языком и потрескавшимися губами.
— Хватит им одного свидетеля.
— Что ты скажешь полиции?
— Я им расскажу, что мой старый приятель Чик Меркурио и его подружка, Андреа Гуинплейн, зашли меня навестить. А тут неожиданно нагрянули "рожденные свободными", тоже мои приятели, приглядывающие здесь, так как я живу один. Обе команды приняли друг друга за грабителей и, прежде чем я успел вмешаться, выхватили оружие и открыли огонь. Остальное полицейские сами увидят. Вот и все.
— Разве полиции не покажется странным, что все твои друзья вооружены?
— Возможно. Но им также известно, что в Южном Бронксе вооружены очень многие.
— Вроде неплохо придумано, — согласился Остен и посмотрел в глаза Домострою: — Ответишь на один вопрос, прежде чем я уйду?
— Что тебя интересует?
— Ты в этом замешан? Ты помогал Андреа и Меркурио отыскать Годдара?
— Только Андреа, — сказал Домострой. — Она мне сказала, что хочет с тобой познакомиться.
— А письма?
— Их написал я.
— Ты?
— Да. Все. Кроме цитат из писем Шопена, — наконец улыбнулся Домострой.
Остен окинул его долгим взглядом.
— Тогда… — явно взволнованный, он запнулся, — ты понял меня и мою музыке лучше, чем кто-либо на свете.
— Возможно, есть и другие, кто понимает тебя не хуже. Только подумай, сколько откровений ты мог пропустить, не имея времени читать все письма от поклонников. Кстати, как ты вообще догадался, что я имею отношение к этому делу? В письмах все следы вели к Андреа. Не было ничего — и никого, кроме Андреа, — способного указать на меня.
— Все именно так. Кроме одного. Фотографии, — ответил Остен.
— Фотографии? Но на них была только Андреа. Ни малейшего моего следа ни на одной из них!
— Был один. Необычный угол съемки на одном из снимков.
— Какой еще угол?
— Ты когда-то снимал Валю Ставрову под тем же углом — снизу, почти от пола, чтобы ухватить ее бедра, как я понимаю. Я видел эту фотографию Вали — в спальне моего отца. Я даже подумал, что ты умышленно повторил этот необычный угол с целью вывести меня на тебя, если я не смогу отыскать Андреа!
— Вовсе нет. Мне даже в голову не пришло, что угол чем-то необычен! Но Валя! Это невероятно.
— Не более чем все остальное, — возразил Остен. Он поднял разбитый магнитофон и аккуратно уложил его в «дипломат» Андреа. — Ты уверен, что я не понадоблюсь тебе для объяснений с полицией?
— Абсолютно, — заверил его Домострой. — В любом случае, нельзя говорить всю правду, чтобы не всплыло, что ты Годдар.
Остен поднял на него глаза:
— Ты что, никому не собираешься рассказывать обо мне?
— Зачем? То, что я о тебе знаю, не сделает более привлекательным ни меня самого, ни мою музыку.
— Спасибо. Отец говорит, что в последние месяцы продажи «Этюда» существенно возросли. И, несмотря на все эти былые фальшивые разоблачения, твои записи остаются гордостью серии "Современные классики"!
— Хорошо. Жаль только, что музыку я больше не пишу. А где ты будешь дальше работать?
Остен подобрал с пола свою куртку и "дипломат".
— В "Новой Атлантиде". Во Дворце звуков.
— Фрэнсиса Бэкона? Я тоже жил там когда-то, — рассмеялся Домострой.
— А как ты? Что будешь делать ты? — спросил Остен.
Домострой встал.
— Просто останусь здесь и буду ждать Донну.
— Надеюсь, что она победит в Варшаве. Передай, что я желаю ей удачи.
Он вышел из зала. Только услышав звук отъезжающей машины и подождав, пока Остен не окажется на безопасном расстоянии, Домострой поднял трубку и позвонил в полицию.
В "Олд Глори" не было телевизора, а Домострою хотелось увидеть Донну в ночном ток-шоу, где было запланировано ее участие, поэтому он отправился к Кройцеру, хотя в этот вечер не работал. Несмотря на то, что причины перестрелки, в результате которой погибли Чик Меркурио, Андреа Гуинплейн и два члена банды "Рожденных свободными", сомнения не вызывали — "КРОВАВОЕ ГОРЕ В "ОЛД ГЛОРИ", по выражению одной из газет, — полицейское расследование продолжалось, и фотографии Домостроя то и дело появлялись в газетах, поэтому он нацепил темные очки, шляпу и накладные усы, дабы избежать внимания репортеров, уже несколько дней охотившихся за ним ради подробностей об убийстве.
Думая о Годдаре — зная теперь, кто он такой, — Домострой представлял его себе совершенным затворником в повседневной жизни, хотя через музыку свою общающимся с миллионами. У него, наверное, как и у Домостроя, есть несколько знакомых, а друзей еще меньше. Хотя, перестань он прятаться от публики, Джимми Остен мог получить от жизни все, что хотел, продолжая при этом творить в одиночестве. С другой стороны, сам Домострой, из-за своей былой исполнительской и композиторской известности, никогда не отделял свою жизнь от искусства; и, поскольку писать он перестал, жизнь осталась его единственным творчеством — бесцельным, словно путь стального шарика в пинболе. Для Годдара, без сомнения, успех его музыки всегда будет источником радости и уверенности в себе. Домострою, лишившемуся желания писать, только и остается, что утешаться случайными успехами в постели, то есть, в сущности, самоутверждаться, как некогда он это делал, сочиняя музыку.
С душевной мукой вспоминал Домострой то время, когда круглые сутки его преследовали репортеры, высшие администраторы музыкальных компаний, телевизионные и кинопродюсеры и поклонники. Что, если бы он, подобно Годдару, решил тогда или еще раньше избегать всякой публичности и жить анахоретом или под чужой личиной? Пошел бы он на это ради спасения творческого дара или хотя бы ради самого себя, дабы утихомирить врагов и клеветников и укрыться от дурной славы, раздуваемой публичными скандалами? Впрочем, все это не более чем досужие домыслы. Йейтс прекрасно сознавал, что представления художника о собственной жизни неотделимы от его творчества, когда писал:
Скажи, каштан, раскидистый, цветущий.
Ты лист, свеча иль ствол?
О, этот стан, танцующий, зовущий,
Что скажет танец о тебе, танцор?
Домострой пытался представить, как он распорядился бы жизнью на месте Годдара. Удалился бы в глухое безопасное поместье на берегу моря или искал бы убежища в далекой стране? Или остался бы, из-за порочного своего упрямства, в "Олд Глори"? Стал бы от скуки или из потребности быть хоть кем-нибудь услышанным выступать на публике, хотя бы даже в тех самых закусочных с пинболом, где вынужден играть сейчас?
Чем больше Домострой представлял себя на месте Годдара, тем более убеждался, что жил бы точно так же, как жил всегда, то есть во всем уступая своему естеству. Ибо жить вопреки естественным побуждениям означает уподобиться потоку, текущему вверх, — он зальет собственный исток.