Однако покупатель все не появлялся. И пока суд да дело, Домострой, в ответ на милосердие владельца, принял на себя обязанности стража и хранителя "Олд Глори" и всего его содержимого.
Он попросил водителя остановиться у своей, единственной на всей обширной стоянке, машины, и, когда вышел из такси, танцевальный зал в сгущающихся сумерках привиделся ему гигантским космическим кораблем, ненадолго здесь приземлившимся. Он и раньше испытывал подобные ощущения. Его комната превращалась в штурманскую рубку, и он чувствовал себя одиноким мореходом, готовым отправиться в свое последнее плавание. Он вел как бы двойное существование — вне этого мира и одновременно внутри него, и по ночам, когда слышались отдаленные перестрелки уличных банд или сирены полицейских патрулей, "скорой помощи", пожарных машин, ему казалось, что всеми этими звуками жизнь хочет напомнить ему о себе.
Домострой водворил аккумулятор на место и завел мотор. Ему нравился бесшумный двигатель этой машины, массивные кожаные сиденья, мощь и скорость, что ощущались, чуть надавишь педаль. Он всегда любил сидеть за рулем, а из тех автомобилей, которые у него были, сильнее всего привязался к этому — старому, почтенному средству передвижения, самому большому из кабриолетов, что произвел Детройт, когда хотел продемонстрировать всему миру, что он на пике своей промышленной мощи. Домострой купил эту машину лет пятнадцать назад и сразу увидел в ней символ комфорта и достатка. В былые времена, разъезжая с концертами, он частенько отправлял ее вслед за собой — в Калифорнию, на Карибы, даже в Швейцарию, куда бы ни направлялся, — но теперь кабриолет остался единственным напоминанием о былой роскоши — одной из немногих ниточек, связывающих его с прошлым. И где бы ни работал Домострой, он всегда брал с собой машину — последнее свое солидное имущество. Старый седан был для Патрика Домостроя тем же, чем собственный сверхзвуковой самолет для какой-нибудь рок-звезды.
Еще у него остался музыкальный талант. Ничего более не сочиняя, не получая практически никаких доходов от продажи своих старых пластинок. Домострой последние десять лет добывал средства к существованию, нанимаясь в захолустные ночные клубы, где играл на разных инструментах: рояле, клавесине, аккордеоне, даже на электронном синтезаторе, столь популярном у вдвое его младших рок- и поп-музыкантов. Он работал на струнных в маленьких ансамблях, аккомпанировал другим исполнителям — певцам и танцорам, жонглерам и фокусникам. А если садился на мель, то даже отбывал номера на вечеринках, танцах, в игорных залах.
Последний год он работал у Кройцера. Публика здесь почти не менялась. Парочки, всем далеко за пятьдесят, в основном местные, но некоторые приезжали из Квинса, Бруклина, даже из Нью-Джерси, соблазнившись газетной рекламой, обещавшей бесплатную стоянку, живую музыку, два напитка по цене одного, а также входящий в стоимость обеда салат-бар и сколько угодно домашнего чесночного хлеба. Средних лет коммивояжеры, рыщущие по округе, приходили сюда в одиночку или с безвкусно одетыми случайными подружками из соседних баров; молодежь, живущую по соседству, в основном привлекали танцы; по случаю дней рождений и памятных дат устраивались вечеринки, как правило семейные, на восемь, двенадцать или шестнадцать персон; в баре несколько одиноких мужчин разного возраста смотрели телевизор, слушали музыкальный автомат, то и дело подходили к пинболу (китайскому бильярду) или другому игровому автомату и поглядывали украдкой на трех-четырех ночных красоток, которым, в обмен на благосклонность к управляющему и малую мзду вышибале, дозволялось сидеть за стойкой и приставать к мужчинам, если только их внешний вид или поведение не выходили за рамки приличий.
Каждый вечер, перед тем как собиралась публика, Домострой съедал свой обед за одним из угловых столиков, чаще в одиночестве, иногда с одним из официантов или с управляющим; затем он шел в уборную и переодевался в смокинг, всегда тщательно оглядывая себя в зеркале. Он был доволен тем, что ему приходилось лишь аккомпанировать певцам или другим музыкантам и никогда не играть одному, потому что это делало его разрыв с прошлым — сольной карьерой — окончательным и бесповоротным и не нарушало слово, которое он когда-то себе дал.
Поскольку он больше не сочинял, то мог посвятить жизнь себе самому, а не своей музыке. А так как будущее виделось ему достаточно ясно — чего никогда нельзя было сказать о его музыке, — то жизнь Домостроя стала весьма простой и спокойной. Он жил приблизительно так, как содержал свой автомобиль — здесь немного подкрутит, там чуть подмажет, — и доволен, что все катится гладко.
Живи Домострой среди викторианцев или во времена "сухого закона", останься в тоталитарной Восточной Европе, где прошла его юность, он, несомненно, счел бы навязывание каких бы то ни было нравственных норм произволом и деспотизмом. Он был уверен, что в грядущем мире, истощившем природные и человеческие ресурсы, напичканном компьютерными игрушками и усвоившем стандартные нормы поведения, он окажется абсолютно невостребованным и не вызовет ни у кого ни малейшего интереса.
Освободившийся от химеры успеха и обманчивой финансовой стабильности — свобода явилась побочным продуктом творческого тупика, — он возрадовался тому, что может теперь всегда и везде жить как ему заблагорассудится и руководствоваться лишь своим собственным нравственным кодексом, ни с кем не соревнуясь, никому, в том числе и самому себе, не причиняя вреда, — кодексом, где свободный выбор являлся аксиомой.
Но он был одинок. Большинство из тех, кто считался его другом в те времена, когда он был на вершине, полагали, что успех и провал следуют параллельными курсами и дорожки эти не пересекаются, а так как раньше он и сам испытывал подобные чувства, то не считал себя вправе докучать этим людям оправданиями своего провала и заставлять их при этом ощущать вину перед ним за собственные успехи или сомневаться в своих способностях и правильности избранного пути. Он понимал, что в их глазах его жизнь — и в особенности то, как он зарабатывает на эту жизнь, — олицетворяет не просто провал, а провал нелепый, комичный, достойный лишь презрения. Домострой никогда не смог бы им объяснить, что хотя на дне он оказался случайно, но вот устроился там с комфортом исключительно по своей воле.
Часто, после того как от Кройцера уходил последний посетитель, Домострой садился в машину и через мост Третьей авеню ехал на Манхэттен. На рассвете длинные проспекты открывались перед ним будто линии партитуры, сбросившие ноты. Он останавливался на пустынной улице, где ни один звук не нарушал тишину, и представлял себе, как в один прекрасный день источник его музыки, сейчас пустой и беззвучный, как проспекты огромного города, вновь наполнится до краев. И он знал, что, покуда этого не случится, следует проживать каждое мгновение в полную силу.
Таким образом, не только из-за жизненных обстоятельств, но и по причине отсутствия выбора. Домострой жил одним настоящим. Знакомых он выбирал таких, кто по возрасту или в силу воспитания ничего о нем не слышал и кому дела не было до его былой славы. Они судили о нем так же, как и он о них, лишь видя, каковым он предстает перед ними при случайных встречах, и не имели ни малейшего представления о его прошлом. Домострой избегал общества тех, кто слышал о его музыкальных успехах и мог попытаться убедить его в том, что былые достижения многократно перевешивают все: и угасшую популярность, и творческое бесплодие, и неудачу в достижении прочного финансового положения, и нынешнее забвение. Мало-помалу он заключил свой внутренний мир в хорошо укрепленную крепость и до сих пор успешно избегал тех, кто мог нарушить обретенный покой.