Выбрать главу

о. Гапона», в которой делалась откровенная попытка Рутенберга оклеветать. В последнем случае говорить вообще не о чем, поскольку мы имеем дело с явной фальшивкой. Этой шаткой аргументации противостоят утверждения самого Рутенберга: см. его письмо в ЦК партии эсеров от 18/31 января 1909 г., опубликованное в № 15 «Знамени труда» за 1909 г. (приведено в Приложении И. 4), а также ДГ: 9441. В письме к Савинкову от 19 февраля 1908 г. он писал (RA):

Ты, конечно, знаешь также, что я говорил, что сомневаюсь, чтоб смог сыграть предложенную вами мне роль, что опасаюсь этой ролью только замарать себя, так к<аж Р<ачковский> не настолько наивен, чтоб на основании одной рекомендации Г<апона> подпустить к себе меня, которого считает членом БО.

Из этого ясно вытекает, что Рутенберг не был членом БО, как считал Рачковский. Если бы это было иначе, приведенная фраза была бы построена по-другому. Кроме того, в том же письме, соглашаясь с некоторыми замечаниями Савинкова по поводу рукописи своих записок об убийстве Гапона, он писал:

Из сделанных тобой замечаний будет отмечено в рукописи, что я не член Б О.

О том же свидетельствуют заявления действительных членов БО, которые вряд ли можно оспорить. Так, в рецензии на книгу Б.И. Николаевского «История одного предателя» В. Зензинов писал:

П.М. Рутенберг никогда не стоял «близко к БО». Что касается организации убийства Гапона с Рачковским, то это поручение (по его собственному настоянию) было ему дано вне какого бы то ни было соприкосновения с БО; все сношения с П.М. Рутенбергом вел по этому делу один лишь Азеф (Зензинов 1932: 483).

На непринадлежность Рутенберга к БО указывают и современные исследователи, в работах которых имя Рутенберга среди боевиков не фигурирует (см., например: Морозов 1995: 243–314; Городницкий 1998).

Все это, однако, не противоречит тому, что Рутенберг фактически был, пользуясь терминологией авторов исследования о поэтике террора, носителем «террористического менталитета» (Одесский, Фельдман 1997: 9). Он досконально изучил «мудрую науку подполья», как назвал нелегальную противоправительственную работу С.Д. Мстиславский, один из рутенберговских сподвижников по революционной борьбе (Мстиславский 1928а: 23), и его отношения с террором в любой момент могли утратить «платонический» характер. Ежедневное участие в российском кровавом революционном действе не могло соответствующим образом не отразиться на человеческой психологии. Существование в мире революционного футуризма неизбежно смещало привычные моральные нормы и критерии. Обыденный жизненный опыт оказывался недостаточным в объяснении принятых между эсеровскими боевиками моральных конвенций, и поэтому поиски «оправдательных аргументов» революционного насилия не могли преуспеть в рамках традиционных гуманистических ценностей – для этого необходимо было выйти за их пределы. Сломить жестокую реальность еще более жестоким страхом возмездия и тем самым заставить подчиняться ему как высшей силе по-своему понятой «исторической справедливости» – в этом, по существу, заключалась основная задача теории и практики террора. Рутенберг, который, исключая особый случай убийства Гапона, формально не участвовал ни в одной состоявшейся акции Б О, без сомнения, разделял эти конвенции и рассматривал насилие как один из самых действенных способов революционной борьбы (об истории терроризма в российском освободительном движении и развитии террористических идей см. в кн.: Будницкий 2000, опирающейся на обильную библиографию).

Черты авантюрной революционной романтики, поклонение радикальным методам эсеровского террора, который, по резкому определению С.В. Зубатова, составлял душу этой «доморощенной партии неисправимых утопистов, органических бес-порядочников и сентиментального зверья» (Зубатов 1922: 281), останутся у Рутенберга навсегда. Однако парадоксальным образом те же самые качества в иной обстановке, в экстремальных обстоятельствах дадут поразительный продуктивный эффект. Психологические навыки боевой революционной работы, которые вырабатывала и тренировала российская действительность, окажутся необычайно востребованными в Палестине, где логика борьбы зачастую сокращала выбор принимаемых решений до драматического минимума и вынуждала к решительным, подчас жестким и даже жестоким действиям.