Сергей Кумыш
Пиня
Его прозвали Пиней из-за фамилии — Пендерецкий. Прозвище ему подходило: короткое и хлесткое, как удар. Говорил Пиня мало, двигался быстро, бил уверенно, почти изящно. Впрочем, надо отдать ему должное, просто так он никого не трогал. И никогда не бил исподтишка, но подготовиться к его удару было невозможно, как невозможно с точностью определить, где и когда во время грозы сверкнет молния.
Никто не знал, откуда у парня из глухой деревни, где-то под Красноярском, такая редкая, изысканная фамилия. Фамилия, доставшаяся ему, скорее всего, от далеких предков, какого-нибудь разорившегося или разоренного дворянского рода. Про него в конечном счете ничего толком не было известно, и сам он о себе не рассказывал.
Высокий, с тонкими чертами лица, крупным лбом, вечно чуть вздернутым подбородком. Его профиль, осанка, размах плеч придавали облику нечто царственное. В быстрых движениях не было суеты, а походка напоминала походку человека, только что спрыгнувшего с лошади: пружинистость ног и передавшаяся телу грация породистого животного.
В армии Пиню, как и любого другого, поначалу удивляло и не устраивало многое. Весьма забавная особенность: в первые месяцы после призыва на тебя наваливается столько неожиданных, странных, а подчас совершенно ненужных впечатлений, что к концу службы ты перестаешь удивляться чему-либо вообще. Но это к концу. А вначале Пине приходилось мириться и привыкать к большому количеству вещей, вызывавших массу вопросов.
Причем дело было не в дедах, выходки которых пугали, но Пиня говорил себе, что они здесь давно и от скуки успели озвереть. Непонимание и неприязнь вселяли в основном те, кто призвался вместе с ним. Особенно одна их общая черта не давала покоя: большинство его сослуживцев были удивительно женственными.
Похоже, почти все они росли в неполных семьях, воспитывались матерями, бабушками; переняли их манеры и черты. Иногда Пине казалось, что он окружен женщинами в военной форме. Периодические покрикивания друг на друга очень напоминали перебранки в очередях.
У одного парня, татарина, который был крепким и наглым и явно метил в сержанты, женское начало проступало с особой четкостью. Основную часть своей пока еще не долгой жизни он провел с матерью, под ее непрестанным наблюдением и контролем. Мать татарина довольно быстро развелась с мужем (мальчишка едва начал говорить), привыкла рассчитывать только на свои силы и была агрессивно сексуальна. Она знала, что нравится мужчинам, и нередко этим пользовалась. Никого при этом не подпуская слишком близко. Никто из них не мог и не должен был стать вторым отцом или другом ее сыну. В отце он не нуждался, она давала ему гораздо больше, чем могут даже двое родителей. А что до дружбы — лучшим, главным и единственным другом мальчика была она. И никому не позволила бы занять свое место.
Ни о чем таком татарин, конечно же, не рассказывал. Но это и не требовалось, вся его нехитрая биография, сконструированная матерью, лежала на поверхности. Татарин был достойной дочерью: крикливой пробивной девкой, помешанной на собственной внешности. Иногда так и хотелось задрать ему юбку и перегнуть через стол.
Похоже, именно мать отправила его в армию, то ли вовремя спохватившись, то ли решив, что определенные уроки она ему дать все же не в состоянии. Но она просчиталась, попросту опоздала. И теперь ее сын ни у кого вокруг (у Пини, во всяком случае, уж точно) ни с чем мужским не ассоциировался. Впрочем, раз в неделю, в бане, раздевшись догола, он демонстрировал всем единственное, но вполне конкретное доказательство своей принадлежности к мужскому роду.
Он так и не стал сержантом, но со временем занял определенную нишу, в которой чувствовал себя неплохо. Не потому, что сам этого добился. А потому, что его, как и любую крикливую девку, однажды просто оставили в покое, решив, что лучше не связываться.
Когда-нибудь он женится на точной копии матери. Или на полной ее противоположности. Что, наверное, одно и то же.
Был еще один парень, который тоже, очевидно, воспитывался женщинами. Но в его семье главной была бабушка. Неспешная манера говорить, старческие, кажущиеся нелепыми для девятнадцатилетнего человека движения рассказывали о его недавнем прошлом гораздо больше, чем он сам был готов рассказать.
Снимая с полки противогаз, он всегда, немного сощурившись (хотя проблем со зрением у него не было), сначала вертел его в руках, присматривался, как будто держит не закрепленное за ним имущество, а выбирает кочан капусты.
На обеде, стоя в очереди за едой, он по-птичьи вытягивал шею, заглядывал вперед через головы и плечи других, как будто опасаясь, что все самое лучшее разберут до него. Не говорил, а кудахтал, был пуглив и осторожен.