— Таня! Ну, Таня… — томно сказала ей половозрелая подруга. — Поправь же мне галстук!
«Таня. Значит, ее зовут Таня… Да, так о чем же я? А… ребятишки. Занятные. Верочке придется с ними трудно».
«И тебе придется с ними трудно», — прогундосил внутренний голос Тоскина.
«Мое дело сторона, — с твердостью ответил Тоскин, — я не вожатый. Я только воспитатель. Без четких обязанностей. И чуть-чуть наблюдатель. Будем сеять разумное, доброе, всякое. Ясно? Вообще, я не с ними. Я не здесь. Я всюду. Надо идти дальше».
Тоскин направился в соседний отряд, где происходило такое же построение под руководством энергичного карьериста Валеры. Пионеры строились мучительно бестолково, и Валера подбадривал их пронзительными криками, каким, по мнению Тоскина, он мог научиться только у армейского старшины. Увидев Тоскина, Валера стал кричать еще пронзительней, и при этом даже синтаксис у него стал старшинский:
— Брюкин, тебе касается!
Тоскин с независимым видом прошел мимо, бормоча себе под нос:
— Мне не касается. Вы тут наводите дисциплину, укрепляйте строевой шаг, поднимайте боевой дух, а я бочком, к другим, вот они маленькие, вот они…
Малыши, пионеры младшего отряда, чинно следовали на полдник, взявшись за руки, парами, как в детском садике. Они и были питомцы детского сада, оттуда принесли свои традиции, свежие еще воспоминания, закалку. Проходя мимо Тоскина, они нестройно его приветствовали:
— Здравствуйте, дядя!
Тоскину это было приятно. Он был, таким образом, отчасти вознагражден за огромную, трагическую разницу в их возрасте. Впервые он ощутил сегодня эту старческую тягу к почестям, столь очевидную у всякого старика, будь то редактор жэковской стенгазеты или маститый писатель Катаев.
Отряд прошелестел по траве мимо, а Тоскин еще стоял, утирая слезу умиления, когда увидел вдруг на дорожке пару «мальков». Может, первоначально они и не были парой. Может, это была отставшая шеренга, часть «колонны по два». Однако колонна ушла вперед, и шеренга стала просто парой. Это были худенький, белесый мальчик лет восьми и плотненькая, очень серьезная девочка.
Поравнявшись с Тоскиным, мальчик счел необходимым объясниться.
— Она отстала, — сказал он. — Она не знает, где столовая.
Девочка прямо и честно смотрела в глаза Тоскину. В этом взгляде был только один смысловой слой, и Тоскин подумал, что чуть позже, скажем в двенадцать, женский взгляд бывает куда более сложным. Мальчик шагнул вперед и заслонил девочку. Тоскину не хотелось, чтоб они уходили. И он спросил у мальчика:
— А ты… Откуда ты знаешь, где столовая?
— Моя мама — повар.
«Мама-повар, что ж такого?» — подумал Тоскин, но все в нем возмутилось против этого сообщения: значит, этот рыцарственно прекрасный тоненький мальчик с отважными глазами был сыном краснолицей поварихи, тыкавшей ему под нос свою непустяшную грудь.
— Идем, — сказала девочка. — Мы опоздаем. И нам ничего не достанется.
— Достанется, — сказал мальчик. — Я тебе достану сколько хочешь еды.
— А я ее не люблю, — сказала девочка.
Он посмотрел на нее восторженно и сказал:
— Я тоже. Я никакую еду не люблю.
— Мы опоздаем, — сказала девочка. — И нас будут ругать.
— Тебя никто не будет ругать, — сказал мальчик надменно. И добавил для Тоскина: — Нам надо идти.
Он взял девочку за руку и повел ее, бережно и неторопливо.
«Черт его знает, может, оно и правда что-нибудь такое бывает», — меланхолически сказал внутренний голос Тоскина.
«Не морочь мне голову, — отозвался Тоскин раздраженно. — Не морочь мне голову и не втягивай меня в неприятности. Ничего такого не бывает, и мне как писателю это видней…»
Тоскин был исполнен самых благих намерений. Там, впереди, среди мерзости дождливой и холодной московской осени, его ждали неприятности, какие угодно — от ангины до безработицы, но сейчас он был наилучшим образом пристроен в живописном уголке Средней России (так он торжественно называл Подмосковье), у него был свой угол, стол (о чем, как известно, только мечтать могла Марина Цветаева), он был не очень загружен и накормлен (повариха подложила ему сегодня даже лишнюю котлету, при этом, правда, она опять ткнула ему под нос свою незаурядную грудь). Короче говоря, у него были все условия для творчества, а тут же, рядом, за стеклом его клетушки, за полупрозрачным в полдень портретом Дзержинского, гомонили его герои, разгуливал на природе его жизненный материал (на случай, если он надумает стать именно детским писателем). Тоскин вынул из стола бумагу и стал ловить ощущение. Приходили в голову разные слова, чаще других «истома», но должное ощущение не появилось. Зато появился звук. Звук был, скорее всего, женский. Он был жалобный и очень тихий. Звук мешал сосредоточиться. Хотя в нем, пожалуй, тоже была истома. Тоскин подумал, что все его попытки творить кончаются всегда одинаково. Он подумал также, что звук и истома могут оказаться реальными. Он решил, что творить он сможет только позже, еще лет через десять. Тогда уж ничто не отвлечет его, никакой женский звук. Никакая истома. Тоскин спрятал авторучку и пошел навстречу истоме и звуку.