Выбрать главу

Мишка не заметил, как упала с его головы фуражка. Он чесал в затылке и повторял:

— Воздержаться… воздержаться… заболел…

И выпалил сразу:

— Лучше уж заболеть… Пойми же ты, Гришка! Как же мы теперь в комсомол перейдем? Ведь смотри — постановили воздержаться от приема в комсомол.

Гришка понял. Побагровел с досады плюнул даже.

— Да что ты в самом деле. Ни черта нам не сделают. Что мы преступники, что ль? Какое такое мы ужасное преступление совершили? Ну-ка, пусть ребята из ячейки перенесут столько да поработают так. Гляди — руки-то все потрескались. Какие они товарищи после этого? Давай сюда ту проклятую резолюцию, — разорву я в клочки. Давай!

Гришка, рассвирепев, как молодой рыжий петушок, у которого взрослые петухи из-под самого клюва вырвали пищу, попытался выхватить листок бумаги из Мишкиных рук.

Горячность Гришки привела Мишку в обычное настроение. Он спокойно сложил руки за спиной и нахмурил тонкие брови.

— Глупости говоришь, Гриша! Даже не ожидал от тебя этого.

Гришка не унимался.

— Брось ты изображать из себя старого комсомольца, — давай сюда бумагу!..

Мишкино лицо чуть побледнело. Он отступил на два шага.

— Товарищ Чернов!

Гришка тряхнул рыжей копной и крикнул:

— Товарищ Озерин!

Мишка сложил резолюцию и сунул ее в карман.

— Ну, чего нам ругаться? Разорвал бы — я комиссару все рассказал. Ты погоди… Я согласен — будем молчать, вступишь в комсомол, а приедем, — членский билет секретарю на стол под нос.

Над головами ребят на спардеке кто-то тихонько вздохнул. Кривоногий человек, почесав ладонь, медленно пошел. У двери каюты комиссара он остановился, потом решительно взялся за ручку двери.

РАДОСТЬ КОЧЕГАРА ЧАЛОГО

Тяжелая рука так ударила Гришку по плечу, что он даже присел. Перед ребятами стоял сияющий Чалый. Он чесал голову, потирал подбородок и махал перед носом ежившегося Гришки скомканным листком бумаги.

— Гринька, радость у меня какая! Жена пишет, что во Владивостоке ждет. С сыном! Сделай милость, прочти письмишко.

— Что вы деретесь, товарищ Чалый? Грамотный, кажется, — прочтите сами.

— Эх, чудачина! Да я его, может быть, сорок два раза прочел; хочется от других слышать, — может, я ошибся… А?.. Ну, читай, читай скорей!..

Гришка, еле разбирая плохой почерк, по слогам прочел:

«Незабвенный мой Андрей…»

Лицо Чалого зарделось от счастья.

Мишка незаметно отошел, развернул письмо отца и впился в знакомые строки. Их трудно было разобрать, так как глаза заволокла надоедливая пелена и что-то щекотало в носу. Письмо было ласковое, каждая строчка говорила о том, как сильно тоскует отец.

В конверте было другое письмо, написанное карандашом. Каракули разбегались в разные стороны. Мишка еле разобрал подпись: «Отец твой Чернов» и крикнул Гришку.

Гришка дочитал последнее слово, протянул письмо Чалому.

— Батька! Ну? А посмотрим, что пишет товарищ батька!

Отец Гришкин писал:

«… ты парень не малый, выкручивайся сам. На то тебе и Чернов фамилия, все мы сами вылезали… Не забывай одного, трубка чтобы обязательно изогнутая была, с крышкой, и чтобы в нее целая осьмушка табаку влезала…»

Неумолимая труба горниста звала на работу. Засвистала боцманская дудка. Зашлепали босые ноги по палубе. Опять запахло скипидаром. Заскребли по ржавчине скребки.

Гришка, аккуратно вытирая кисть о ведерко, высунув язык, старательно клал краску. Письма забылись. К вечеру нужно было окончить урок: выкрасить мачту. Только изредка морщился Гришка, вспоминая отдельные слова из резолюции.

ВНИМАТЕЛЬНЫЕ СЛУШАТЕЛИ

У кормового орудия стоял Чалый. На палубе, обхватив руками колени, приятели слушали его рассказы. Чалый сегодня совсем непохож на себя. С того времени, как привезли письма, он так надоел всем рассказами о своей жене, что каждый старался переменить разговор, если он касался писем.

В конце концов его стали избегать, и теперь Чалый рад был двум внимательным слушателям:

— … связал в третий раз койку; офицер говорит — опять не так. Вижу — издевается, гордость свою проявить хочет. Связал в четвертый раз. Подхожу… Даже не взглянул собака. Выругал, да так пакостно. Что со мной сталось — кто знает, — только ладонь моя красный след у него на щеке оставила и пенсне его вдребезги. Ну, конечно — арест, тюрьма, суд, а потом двести по голому месту и Архангельский дисциплинарный батальон, всего-то только… Десять лет… десять!..

«Вы теперь вот хорошо растете, а мы для вас вроде навоза были. Только, видно, и навоз стоющий был, вот какие взошли побеги. Ну, да и много же погибало, до семнадцатого, нашего брата. Вот и сидел я в батальоне. Там мы совсем бесправные люди были и с тоски смеха ради чудили. Чуть не у каждого арестанта по собаке было. Бывало, идем по городу на работу али в баню, а за нами свора наша — визжат, лают, рычат. Хо-хо! Жители под ворота, а мы до того дошли, что регочем, как оголтелые. А когда уж совсем невмоготу становилось, мы с самим господом богом в чудачки играли. Помню, раз на исповеди, — повели всю нашу громаду в церковь. Ну, наговорили там мы попу такое, что он наверное две ночи не спал. Врали искусно, с радостью, злы были. Стали причащаться… Один у нас матрос чудак был. Пупов. Подходит к чаше, поп его спрашивает: „Как звать?“, а он во фронт вытянулся да, как на параде, и брякнул: „Иван Титыч Пупов“, говорит. Мы языки от смеха кусаем. Было всего. Не выдержал только я — однажды из бани утек. А тут Октябрьская. И жену свою в санитарном поезде встретил. Вот сынок растет. Да и службу пора бросать. Нас только двое таких — я да кок. Во Владивостоке жена, вишь, ждет, — и Колька…»