«Она прекрасна…»
Она была около метра шестидесяти ростом, с короткими, выкрашенными хной волосами. Она смотрела в никуда своими темно-карими глазами. Это были мертвые глаза, уже подернутые пеленой, но все еще поразительно прекрасные.
Он не мог не признать, что даже в смерти — даже в такой смерти, как эта, — она сохранила свою красоту.
Он знал, кто это.
Он вспомнил, что видел ее раньше, но мысль эта оказалась хрупкой и мимолетной — ее тут же вытеснила вереница более сильных эмоций. Момент был неподходящий для того, чтобы вспоминать, где и когда он мог ее видеть.
Ее смерть затмила собой все остальное.
Она была полностью раздета и висела над круглым столом для совещаний — с того места, где он стоял, казалось, что над самой серединой. Ее шею стягивала бледно-красная веревка. На вид веревка казалась нейлоновой — хотя на таком расстоянии трудно было сказать точно, — а цвет ее, телесно-розовый в слабом зимнем свете, будто нарочно подчеркивал женственность и изящество девушки. Узел находился за ее левым ухом — то есть с той стороны, где стоял он. Из-за этого голова была повернута вправо и подбородок девушки оказался слегка задран.
Айзенменгер проследил взглядом до самого конца веревки. Он не ставил перед собой цель смотреть вверх — взгляд его непроизвольно скользнул с тела на узел, а уж оттуда к исходной точке.
Создавалось впечатление, что веревка уходит в бесконечность. Она поднималась над всеми демонстрационными витринами, над огромными лампами в круглых матовых плафонах, подвешенных на невероятно длинных цепях, над балконом, опоясывавшим верхнюю половину здания, и тянулась все дальше — туда, куда уже не достигал взгляд.
И тут Айзенменгер понял, что веревка свисает с высшей точки здания — огромного стеклянного купола. Он не только не видел, где она начинается, но и не мог понять, как ее туда прикрепили.
Стараясь не ступить в разлившиеся по ковру лужи крови, Айзенменгер осторожно сделал несколько шагов вперед.
Как это и бывает при удушении, лицо девушки слегка покраснело, глаза ее тоже были налиты кровью.
Он приблизился лишь на метр, но теперь все страшные детали выступили гораздо яснее, и зрелище стало поистине ужасным.
Ее тело было вскрыто сверху донизу. Кто-то разрезал его от гортани до самого лобка и раздвинул в стороны кожу, жировую ткань и мышцы, словно повар, разделывающий рождественского поросенка. Ее большие тяжелые груди свисали, как фалды пиджака с переполненными карманами; ребра, впервые выставленные на всеобщее обозрение, смущенно скалились в белой ухмылке.
Мало того: продольного разреза кому-то показалось недостаточно — перпендикулярно ему был сделан еще один, поперечный, шедший чуть выше пупка в обе стороны и огибавший бока. В результате разрезы образовывали крест, и две нижние половины уцелевшей кожи свисали, обнажив брюшную полость с серо-зелеными завитками тонкого кишечника.
Но и этим осквернение тела не исчерпывалось.
Кишечник, будь он в естественном состоянии, непосвященному может показаться скрученным как попало, безо всякого порядка, но на самом деле он закреплен в строго определенном положении. Часть его окутана диафрагмой и прижата ею к задней стенке брюшной полости, а все остальное подвешено более свободно на брыжейке, которая является ответвлением задней брюшины и служит своего рода привязью, дающей кишечнику возможность смещаться, но в разумных пределах.
Брыжейка тоже была разрезана — ничем иным нельзя было объяснить тот факт, что кишечник свисал кольцами до самого стола. Но разрез был сделан не аккуратно, как на операционном столе, а наспех, и лезвие, очевидно, зацепило какой-то большой кровеносный сосуд — аорту или нижнюю полую вену, а может быть, даже почки.
Поэтому кровь, вытекшая из внутренностей тускло поблескивавшими ручьями, образовывала нечто вроде фантастического фонтана слез в царстве обреченных. Большая часть крови стекла по ногам девушки на дубовый стол, спрятав его поверхность под своим вязким темно-красным слоем; однако на столе ей места не хватило, и какая-то ее часть перелилась на пол.
Айзенменгер как зачарованный долго смотрел на прекрасную молодую девушку, на это надругательство над природой, готическое по своему замыслу и театральное по исполнению, и в эти долгие минуты ничто — ни в музее, ни в остальном мире — для него не существовало.
Осмысление и анализ информации произошли в его сознании позже, сейчас же наблюдаемое им зрелище подавило все его мыслительные способности.
Он долго стоял, тупо глядя на это кровавое месиво и не видя вокруг себя ничего больше, пока его не отвлекли странные всхлипывающие звуки. Айзенменгер, повернув голову, заметил в конце зала какую-то фигуру, скрючившуюся наподобие зародыша. Всхлипывания звучали слабо, мягко, они не взывали о помощи, а, скорее, успокаивали, зато блеск глаз в полумраке был сверхъестественно ярким, как у порожденного больным воображением страшного мифического существа. Вглядевшись, Айзенменгер понял, кто это.
Либман — а это был он — прижался спиной к книжному шкафу. Он был совершенно раздавлен жутким зрелищем и смотрел на середину комнаты не отрываясь. Непонятно, как в таком состоянии он еще смог позвонить по телефону.
— Стефан?
Айзенменгеру пришлось обойти стороной кровавую лужу. Отвести взгляд от этого жертвенника, сооруженного в центральной точке музея, казалось ему чуть ли не святотатством.
— Стефан!
Никакой реакции, даже во взгляде.
Айзенменгер встал прямо перед ним, чувствуя себя невидимкой, потому что в глазах Либмана все еще отражалось воспоминание об увиденном.
— Стефан!
Он уже кричал во весь голос, но по-прежнему без малейшего результата. В каком-нибудь фильме Либмана непременно привели бы в чувство пощечиной, но в данный момент у Айзенменгера не было никакого желания прибегать к кинематографическим штампам. Он просто положил юноше руку на плечо и сразу почувствовал, что тот весь дрожит.
— Стефан! — произнес он тише, но глядя юноше прямо в лицо.
Айзенменгер встряхнул Либмана за плечи, ощутив ладонью грубую текстуру выцветшей спортивной рубашки Стефана Взгляд юноши наконец сфокусировался на Айзенменгере и уперся в колючую щетину на его подбородке.
— Ты меня слышишь, Стефан?
Юноша кивнул. На миг он еще раз посмотрел в центр зала, затем снова перевел взгляд на Айзенменгера.
— Давай поднимемся на второй этаж и присядем, хорошо?
Но хорошего было мало. Точнее, совсем не было. Дрожь Стефана усилилась, и глаза молодого человека расширились, в очередной раз обратившись к тому, что все еще находилось у Айзенменгера за спиной. Никакие силы не могли заставить Либмана сделать хотя бы шаг в ту сторону. Он опять прижался спиной к шкафу и принялся подвывать, исступленно мотая головой.
— Ну ладно, ладно.
Айзенменгер старался голосом успокоить юношу, и, похоже, ему это отчасти удалось. Обернувшись, он остановил взгляд на винтовой металлической лестнице, ведшей на балкон.
— Мы поднимемся на балкон. Обойдем это стороной. Можешь закрыть глаза, я тебя проведу. О'кей?
С минуту казалось, что даже этот маршрут станет для Либмана непосильным испытанием и Айзенменгеру придется оставить его здесь, чтобы самому добраться до телефона и вызвать полицию, но затем юноша, продолжая дрожать, едва заметно кивнул.
Держа Либмана за руку и чуть ли не подталкивая его, Айзенменгер поднялся по лестнице. Они медленно пошли вокруг зала по балкону, железный пол которого звенел под их ногами. Вести Либмана было все равно что толкать перед собой какое-нибудь не вполне разумное человекоподобное существо, которое никак не могло сообразить, что от него требуется. Глаза Либмана были закрыты, одной рукой он держался за перила, другая, схваченная Айзенменгером, была полностью расслаблена.
Когда они поравнялись с веревкой, Айзенменгер невольно остановил на ней взгляд. Отсюда, сверху, это зрелище выглядело еще ужаснее. В такой перспективе кровавая картина воспринималась гораздо более выпукло и ярко, во всей своей симметричной грандиозности и дьявольской театральности. Если бы в центре не висело человеческое тело, все это можно было бы назвать произведением искусства.