— Прошу прощения, — произнес вдруг его попутчик, и Айзенменгер сперва не понял, о чем идет речь, пока Джонсон не включил сирену и фары на полную мощность и не рванул вперед. Айзенменгер помнил, что поначалу у него даже дух захватило и он испытал нечто вроде мальчишеского азарта, глядя, как лихо они мчатся, оставляя позади все другие машины и время от времени выезжая на встречную полосу.
Одноэтажный коттедж, возле которого они затормозили, время превратило в грязную развалюху; участок перед ним, весь в маслянистых пятнах, был завален черными полиэтиленовыми мешками. Из окна гостиной, разбитого и кое-как заколоченного досками, словно сквозь треснувшее стекло входной двери, просачивались струйки дыма. Айзенменгер и Джонсон оказались первыми, кто прибыл по вызову. Вокруг них быстро собралась небольшая толпа мужчин среднего возраста, молодых матерей и женщин постарше. Никому из них не хватало смелости или желания что-нибудь предпринять.
— В доме есть кто-нибудь?
Можно было подумать, будто этих людей заставляют признаться в поджоге или ткнуть пальцем в виновного. Никто ничего не знал.
— Кто здесь живет?
— Женщина с маленькой девочкой, — неохотно сообщил кто-то таким тоном, словно выдавал военную тайну.
— Вы лучше останьтесь здесь, — обратился к Айзенменгеру Джонсон.
Но тот не послушался совета. Им двигала идея. Идиотская идея, что он должен вести себя геройски.
Таким образом, Айзенменгер все-таки проследовал за Джонсоном. Полицейский не стал возражать, — возможно, в глубине души он был рад тому, что не один. Когда они подошли к полусгнившей двери, Джонсон отпихнул Айзенменгера в сторону, сам тоже остановился сбоку от двери и поднял дубинку. Отвернув лицо, он ударил дубинкой по стеклу. Звеня, посыпались осколки, и в образовавшуюся дыру повалили клубы дыма, но огня видно не было.
Просунув руку в отверстие, Джонсон повернул ручку, и не успел Айзенменгер моргнуть глазом, как полицейский уже исчез в дыму.
Помедлив несколько секунд Айзенменгер направился следом. Уж если изображать героя, так до конца.
Уже внутри он с облегчением увидел, что пламя в доме не бушует, а дым и удушливый запах исходят от кучи тряпок, наваленных в гостиной. В ковре образовалась дыра, но дальше огонь не успел распространиться. Джонсон схватил с кресла грязное одеяло и набросил его на дымившуюся кучу. В этот момент с улицы донеслись звуки подъезжавшего автомобиля пожарной команды. Джонсон вышел им навстречу, оставив Айзенменгера одного.
Тот прошел из гостиной вглубь дома, где находилась кухня, служившая также столовой. Дверь была закрыта, и из-за нее доносился нестройный шум. Музыка, разговор, крики — все это, приглушенное запертой дверью, смешивалось в единую какофонию, но не услышать эти звуки было невозможно. Телевизор, решил Айзенменгер, но вскоре до него донесся совершенно иной звук. Звук, который был живым и явно не записанным на пленку.
Тихий плач.
А затем…
Айзенменгер узнал этот звук. Что-то вроде вдоха наоборот, когда воздух врывается в вакуум, где сталкиваются две воздушные волны.
За этим странным звуком моментально последовал жуткий вопль.
Айзенменгер распахнул дверь.
Зрелище, представшее ему, навсегда запечатлелось в его памяти как воплощение абсолютного кошмара, и он чувствовал, что даже смерть не сможет стереть его, что он останется в его сознании навечно.
Спиной к стене стояла женщина, она машинально щелкала зажигалкой и с мечтательной улыбкой глядела куда-то вдаль, а в центре комнаты виднелось еще что-то, окутанное огнем и дымом.
Это была маленькая девочка.
Стол был накрыт, звук в телевизоре включен на полную мощность. Из радиоприемника на всю комнату гремел симфонический оркестр. Сама же комната наполнялась дымом; он поднимался вверх, скапливался под потолком и клубился вокруг грязного розового абажура.
Девочка корчилась на полу и кричала, кричала, кричала…
Не видя ничего, что можно было бы накинуть на нее, он сорвал с себя пиджак и, бросившись к девочке, накрыл ее пиджаком, ладонями чувствуя жар пламени, но не ощущая боли. На то, чтобы сбить пламя, потребовалось не больше двадцати секунд, и все равно он опоздал на миллиард дней.
Тело девочки почернело и потрескалось, красные пятна выступали из клочьев плоти, к которым прилипли расплавленные обрывки нейлона, когда-то служившего одеждой; от детского лица осталась лишь половина, обе руки, туловище и одна нога обуглились. Айзенменгер решил, что девочка мертва.
Он хотел поднять ее и убедиться, что огонь угас. Доктор машинально поднял глаза на женщину, но та даже головы не повернула в его сторону.
Айзенменгер заорал, призывая Джонсона. Заорал так, как не кричал никогда в жизни.
Очевидно, от этого безумного крика девочка очнулась и посмотрела на Айзенменгера. Кошмар начался снова.
Она умирала, это было ясно. Она дернулась, и доктор почувствовал, как детское тело разламывается в его руках. Оставалось только надеяться, что она уже не чувствует боли, что огонь уничтожил все ее нервные окончания. Кто-то вошел в комнату и остановился позади него. Айзенменгер краем уха услышал громкий вдох и отборную ругань, но по-настоящему он не воспринимал ничего, кроме девочки. Слава богу, она перестала кричать. Взгляд ее единственного уцелевшего глаза остановился на его лице, и в этом взгляде не было ни страха, ни боли — одно лишь непонимание.
Последние произнесенные ею слова остались навеки в памяти Айзенменгера, время от времени вспыхивая в его мозгу. Она задала вопрос, который наполнял его одновременно ужасом, изумлением и надеждой. И ответа на этот вопрос у Айзенменгера не было.
Слова девочки красноречивее всего на свете доказывали, что Бог существует, но Бог этот жесток.
— Где моя мама?
И она покинула этот мир, оставив только смрад сожженной человеческой плоти и жирное розовое пятно на белой рубашке доктора.
Уже вывели из комнаты женщину, которая по-прежнему глядела куда-то вдаль, не обращая никакого внимания на еще дымившийся на полу обугленный сверток, и только тогда Айзенменгер поднялся и посмотрел из окна на маленький неухоженный садик. Только тут он узнал звучащую музыку. Это была «Павана» Равеля.
Айзенменгер вышел на улицу, но вся его предыдущая жизнь осталась в этом доме.
— …мать!
Локвуд лишь озвучил то, что Джонсон не решился произнести вслух. Взглянув на товарища, Джонсон понял, что сейчас произойдет. Локвуд был молодым белокурым полисменом со свежим лицом, но при этом в его мозгах не было ни одной извилины. Зато он с лихвой компенсировал этот недостаток тем, что держался властно, высокомерно и агрессивно. Локвуд мечтал когда-нибудь оставить обычную полицейскую службу, которую презирал, и перейти в Департамент уголовного розыска. Ради того чтобы преодолеть пропасть, отделявшую его от заветной мечты, он вызывался помогать в слежке за подозреваемыми, и теперь, когда по рации прозвучал вызов, он с Джонсоном как раз возвращался с такого задания.
За последние четыре часа Джонсон успел смертельно устать от Локвуда, задиравшего нос по любому поводу, и буквально молился о каком-нибудь происшествии, которое сбило бы спесь с этого самоуверенного типа. И вот теперь, похоже, открывшееся взору полицейских чудовищное зрелище могло произвести желаемый эффект. После трехсекундной паузы Локвуд издал горлом такой звук, будто чем-то подавился, и быстро отвернулся, зажав рот рукой.
— Только не на месте преступления, — пробормотал Джонсон, и Локвуд опрометью кинулся к стоявшей в стороне корзине для мусора.
Джонсон посмотрел на Айзенменгера, стоявшего чуть позади, и от взгляда полицейского не укрылось уже знакомое ему ошеломленное выражение глаз его старого знакомого.
Почему это случилось именно со мной?