После гибели Тамсин Брайт они с Айзенменгером сошлись довольно близко. Когда Айзенменгер оставил должность старшего лектора по судебной медицине, взяв годичный отпуск, большинство коллег Джонсона так и не поняли этого шага. Для людей, ежедневно копавшихся в дерьме, из которого по большей части состоит эта жизнь, и сталкивавшихся с худшими сторонами человеческой натуры, еще одна смерть — пусть даже смерть шестилетней девочки, сожженной собственной матерью, — почти ничего не значила.
Джонсон, однако, тоже присутствовал при этой смерти и видел, что произошло с Айзенменгером в течение тех нескольких минут, когда тому неожиданно пришлось взглянуть на вещи под совершенно новым для него углом зрения. Он видел, какое замешательство появилось тогда в глазах Айзенменгера, и потребовалось несколько месяцев, чтобы оно рассеялось.
А теперь это.
Он долго и пристально смотрел на Айзенменгера, пока Локвуд общался с корзиной, используя ее для непредвиденных отходов. Джонсон попытался было вызвать у Айзенменгера улыбку или хоть какой-нибудь отклик, но тот лишь хмурился и кривил рот. Было ясно: он хочет, чтобы его оставили в покое. Его голубые глаза все видели, все замечали, но не останавливались ни на ком; его губы были слегка поджаты, словно их хозяин был чем-то недоволен. Насколько Джонсон мог судить, волосы Айзенменгера не поредели с момента их последней встречи, но теперь они были очень коротко острижены, что делало их обладателя похожим на кающегося грешника.
Локвуд приподнял было голову, чтобы глотнуть немного воздуха, но, очевидно, ему на глаза попалась свисавшая петля кишечника, и полицейский опять склонился над корзиной.
— Значит, здесь были только вы с этим мальчиком? Больше об этом никому не известно?
Айзенменгер покачал головой.
— Вы ее знаете?
Айзенменгер помедлил, прежде чем ответить:
— Не могу сказать точно. Может, знаю, а может, и нет.
У Джонсона мелькнуло подозрение, что Айзенменгер просто не хочет говорить ему всей правды, но если это действительно было так, то он вышел из положения очень корректно.
— Сколько выходов из здания?
— Три. Главный — со школьного двора, второй, через который вы вошли, — с улицы, и третий — из отдела патологии.
— Они все заперты?
— Должны быть.
— Лучше убедиться в этом. — Джонсон снова взглянул на Локвуда. — Когда будешь в состоянии, проверь, все ли двери заперты.
Локвуд с раскрасневшимся лицом все еще топтался возле корзины. Вместо ответа он лишь сердито кивнул своему напарнику.
— Вы ничего здесь не трогали?
Айзенменгер слабо улыбнулся:
— Нет, я не трогал ничего.
С этого момента начался настоящий переполох. Атмосфера тишины и покоя, приличествующая учебному заведению, была грубо нарушена; цитадель науки, место для чтения и уединенных размышлений, претерпела грубое вторжение. Джонсон то громко докладывал по рации начальству о том, что он обнаружил на месте преступления, то связывался с коллегами, находившимися в другом месте. После всех этих долгих переговоров он прошел с Айзенменгером к Либману.
— Как он? — спросил Джонсон. Айзенменгер пожал плечами:
— В шоке.
— Вам не кажется, что это все-таки слишком?
— Слишком?! — нахмурился Айзенменгер. — Честно говоря, не знаю. Я не специалист, чтобы судить. Возможно, его реакция, в отличие от нашей, как раз и есть самая что ни на есть естественная. Глядя на то, что проделали с этой девушкой, мы всего лишь морщимся и пыхтим, и вы называете это нормальным?
Однако Джонсона все же одолевали сомнения. Ему хотелось поговорить с Либманом, но, учитывая его теперешнее состояние, сделать это не представлялось возможным.
— Боюсь, мне придется просить вас, доктор, остаться с ним.
Айзенменгер не сразу сообразил, почему Джонсон произнес эту фразу извиняющимся тоном, затем понял: он тоже был в числе подозреваемых, как и Либман. Айзенменгер улыбнулся и указал полицейскому на дверь Гудпастчера:
— Тогда мы лучше подождем в кабинете куратора. Дверь не запирается, а шторы мы задернем.
Главная задача Джонсона сейчас состояла в том, чтобы сохранить все в нетронутом виде. Он вызвал по рации помощь, которая прибыла через несколько минут в лице двух патрульных, Каплана и Беллини. Джонсон внутренне улыбнулся тому, как при виде обезображенного тела эти бравые парни изменились прямо на глазах. Войдя в зал с устало-самоуверенным выражением на лицах, они тут же ошеломленно застыли. С их губ сорвалась нецензурная брань, но это была естественная реакция на столь чудовищное зрелище.
Джонсон поручил Беллини присматривать за пленниками в кабинете куратора, Каплана отправил наблюдать за дверью, ведущей на улицу, а Локвуда — к главному входу со стороны школьного двора. Затем он вернулся к дубовому столу в центре музея. Какая-то мысль брезжила в уголке его сознания, но ему никак не удавалось ее ухватить.
Следующим прибыло лицо, вообще не предусмотренное протоколом. Этим нарушителем порядка оказался профессор патологии, ворвавшийся в музей в совершенно неуравновешенном состоянии. Джонсон полагал, что, заперев двери, полностью перекрыл доступ к месту преступления всем любопытным, однако он просчитался. Джонсон не учел два момента: во-первых, у профессора патологии имелся свой ключ, а во-вторых, обостренное чувство собственного достоинства не позволяло профессору безропотно подчиниться указаниям какого-то сержанта полиции.
О прибытии профессора оповестил громоподобный стук в дверь, соединявшую музей с отделением патологии. Джонсон сделал вид, что не обратил на этот стук ни малейшего внимания, — он не желал покидать свой пост до прибытия начальства. Но ему тем не менее пришлось это сделать, когда в дверном замке заскрипел ключ. Полицейский заспешил к дверям, где и столкнулся с профессором — чрезвычайно тучным человеком с круглым полнокровным лицом, обрамленным крашеными волосами.
Профессор был возбужден до крайности. Сперва он потребовал объяснений у Локвуда, затем набросился на Джонсона, но неожиданно увидел труп. Его гладкое лицо обмякло, кожа моментально посерела и приобрела сальный блеск, хотя в глазах сохранилось жесткое выражение. Он повторил несколько раз «Боже мой», при этом жалобно глядя на Джонсона, словно ожидая от него поддержки. Полицейских не удивило, что прибывший таким странным образом не сразу ответил, как его зовут и кто он такой, но в конце концов блюстителям порядка удалось выяснить, что это профессор Рассел, заведующий отделением гистопатологии. Джонсон вежливо, но непреклонно препроводил сопротивлявшегося профессора в кабинет куратора, где и оставил в обществе Айзенменгера и Либмана.
Почти сразу после этой сцены прибыл Бен Олпорт, местный коронер. Бен был старым другом Джонсона, но в должности следователя состоял недавно. Первым делом он, не будучи оригинальным, открыл рот и вытаращил глаза, затем внес свою лепту в книгу отзывов, произнеся благоговейным тоном «Мать честная!». После этого он отвернулся и смертельно побледнел, — по-видимому, у него, кроме всего прочего, были какие-то нелады со здоровьем.
— Там есть корзина, если хотите, можете ею воспользоваться.
Олпорт открыл рот, но ничего не ответил. Покачав головой, он с обреченным видом вновь повернулся к трупу.
— Мать честная! — повторил он, глядя на него прищурившись, будто такой способ осмотра мог отфильтровать лишние эмоции и сделать его более беспристрастным. Затем он повернулся к Джонсону, желая, по-видимому, что-то спросить, но тот предупредил его вопрос:
— Нет, я тоже никогда не видел ничего подобного.
Они стояли рядом, глядя на предмет разговора. Солнце в этот момент как раз вылезло из-за большой серо-белой тучи, и стеклянный купол засверкал, посылая лучи во все прежде затененные уголки помещения; красное пятно в центре зала ярко вспыхнуло. Голова девушки тоже осветилась, и вокруг нее возникло нечто вроде нимба.
— Господи Иисусе! — воскликнул Джонсон. Никто не мог понять, что его так поразило.
— В чем дело? — спросил Олпорт.