Джансеид узнал голос Селтанет. Он улыбнулся и, уже забыв, что его слушают посторонние, запел с теми модуляциями, с тою дрожью голоса, которая присуща восточной песне и придаёт ей столько задушевности в тихие ночи на улицах горных аулов или в благоуханных садах долин, нежащихся в сладкой дрёме.
Джансеид кончил под общий гул одобрения.
— Твоя очередь, князь. Хочешь не хочешь, — должен петь, таков наш обычай.
И Джансеид передал балалайку Хатхуа.
Князь отбросил её с пренебрежением и крикнул:
— Эй, Амет!
Нукер вышел из толпы.
— Принеси мне мою садзу.
— Она здесь, господин.
— Дай мне.
Пятиструнная садза была отделана золотом и серебром. Джансеид залюбовался ею.
— Откуда ты достал такую?
— Турки возят к нам. Я на русскую пленницу выменял. Нравится тебе?
— Да, я ещё не видал таких.
— Значит, она твоя. Кончу песню, и бери её.
— Господин, что ты! Для меня это слишком дорогой подарок.
Князь Хатхуа засмеялся.
— Теперь уж поздно. У нас в Кабарде свои обычаи. Что друг похвалит, то и отдай ему. Садза твоя, Джансеид. Только выучись играть на ней настоящие песни. Вот у нас в Кабарде как поют.
Он смело ударил по струнам. Они точно крикнули, и в их звуке почуялся отзыв неукротимой души. Кабардинский князь гордо оглянулся на всех и громко запел:
Веянием бури неслась песнь по джамаату. В душах молодых лезгин вспыхивало боевое одушевление; они невольно хватались за кинжалы и вскрикивали вместе с Хатхуа, бросая кому-то вызовы, точно в потёмках, окружавших площадь, таился близкий враг. Глаза их разгорались. «Смерть ему!» «С дороги прочь!» отозвалось в каждом сердце, и когда кабардинский князь допел, после него никто уже не решался дотронуться до струн. Всякая иная песня показалась бы бледною перед этой. Селим был уже около Джансеида; они вместе дрожали от нетерпеливого желания сразиться скорей и вернуться в родной аул в ореоле славных подвигов. Скоро все смолкли вокруг костра. Люди смотрели в огонь, будучи ещё не в силах пережить впечатление, навеянное на них песней. Только громко трещали сухие ветки, разбрасывая тысячи искр в прохладную темень безмолвной ночи; точно золотые змеи пробегали в огнистых кучах угля, чьи-то кроваво-пламенные глаза и раскрывались, и смыкались там. Молчали лезгины, молчали женщины на кровлях, мысленно повторяя про себя строфы молодого джигита, молчали всадники, ещё окружавшие сидевших у огня. Лошади их похрапывали, нетерпеливо скребли копытами о камень и, поматывая головой, громко звенели отделанными в серебро поводами. Последний крик муэдзина, меланхолический и протяжный, замер над мечетью. Скоро певший будун сошёл с минарета и присоединился к костру.
Скоро со всех сторон из окружающих площадь саклей показались слуги и женщины, неся на головах, громадные металлические подносы с целыми горами варёного риса, проса и жареного мяса. Все, начиная с будуна и кончая последним байгушем, встрепенулись. Приезжим гостям очистили место, и за плов принялись просто пальцами. Для мяса у кинжалов есть маленькие ножики, и у каждого в руках оказался такой. Горцы едят быстро и немного. Аппетиты были удовлетворены раньше, чем золотой рог луны зашёл за чёрный минарет, и в кружках у костров показались большие чашки айрана и кувшины с бузою. Бузу каждый отпивал сколько хотел и передавал соседу со словами: «Да благословит Аллах»; тот отвечал: «Да возвеличится твоя душа». Когда дошла очередь до будуна, он посмотрел, и оказалось, что ещё полкувшина полно опьяняющим напитком. С лукавою улыбкою над смеявшимися джигитами, он долго держал устье кувшина у рта и, когда отвалился, вздохнув, проговорил соседу: