После распада Советского Союза и гражданской войны в Таджикистане, я совсем потерял его из виду и больше не встречал в печати его стихов.
Что же касается посла СССР в Ливане Сарвара Азимова, то до меня доходили слухи, что он теперь живет в Ташкенте, работает таксистом.
Подражание классику
«…Если не мемуары, не роман, то что же я сейчас пишу? Отрывки, воспоминания, куски, мысли, сюжеты, очерки, заметки, цитаты…
Но все равно мне не под силу заполнить этими жалкими обломками своей и чужой памяти ту неизмеримую, вечную пропасть времени и пространства, на краю которой я ворочаюсь до рассвета, измученный, истерзанный тяжелыми мыслями».
Это — из Валентина Катаева, из «Травы забвенья».
Ну вот, обрадуется читатель, наконец-то автор раскололся, признался в том, кому столь бессовестно подражает, по чьему рецепту лепит свою прозу — мог бы и раньше помянуть Катаева!
Да, действительно, в самую точку: отрывки, воспоминания, куски, мысли, сюжеты, очерки, заметки, цитаты…
И опять же, как улика, совпадение координат: Одесса, а там, глядишь, все двинется знакомым катаевским маршрутом: Киев, Харьков, Москва.
Так оно и будет.
Но я вспомнил о Катаеве совсем по другой причине.
Тогда, в начале семидесятых, старшие товарищи поручили мне сговорить Валентина Петровича Катаева войти в состав секретариата правления Московской писательской организации.
Мы созвонились, условились встретиться в Центральном доме литераторов — там, наверху, за сценой зрительного зала, где в старинных кафкианских коридорах ютилась эта канцелярия.
Понимая щепетильность возложенного на меня поручения, я все же не очень робел, надеясь на то, что классик простит мне эту дерзость.
Я знал, я чувствовал, что он почему-то ко мне благоволит: обычно столь язвительный и резкий, притом со всеми без исключения, даже с очень близкими людьми, он был подчеркнуто добр в беседах со мною, разговаривал задушевно и мягко, смотрел отечески — ведь я был ровно на тридцать лет младше него.
Неужели он просто улавливал в моих глазах всю степень читательского обожания?
Разлученный в младенчестве, в самом нежном возрасте, с родным городом, увезенный жить в другие города и веси, увезя из Одессы лишь смутные и разрозненные блики памяти, я заново открыл для себя этот город по книге Валентина Катаева «Белеет парус одинокий», которую прочел в детстве.
Вместе с юным героем этого романа Петей Бачей и его уличным приятелем — сорванцом Гавриком я обживал Ланжерон и Фонтаны, Дерибасовскую и Гимназическую — ту самую улицу, на которой родился, — Куликово поле и Ближние Мельницы, Молдаванку и Пересыпь. Я будто бы своими глазами лицезрел броненосец «Потемкин», сдавшийся, необитаемый, который тащат на буксире, как на аркане, из Констанцы в Севастополь. Путешествовал на аккерманском дилижансе, навьюченном корзинами с синими баклажанами. Я слышал своими ушами, как яростно торгуется на привозе с рыбаками мадам Стороженко: «Где бычки? Я не вижу. Может быть, вот это, что я держу в руках? Так это не бычки, а воши…» И еще я слышал, как мечется в горячечном бреду матрос с «Потемкина» Родион Жуков: «Башенное, огонь!..» И еще я видел белый мазок, запятую, брошенную на сине-зеленый фон кистью сидящего под зонтиком мариниста: лермонтовский парус над бедной рыбацкой шаландой…
Десятилетним мальчиком я вбирал эти образы со страниц катаевской книги, они запечатлелись на всю жизнь в расширенных от восторга зрачках, а сейчас он, который все это написал, не без торжества считывал эти образы в моих глазах и едва сдерживал кривоватую тщеславную усмешку.
Но к делу.
Я изложил ему общую просьбу войти в секретариат, подкрепив это собственным доверительным аргументом: Валентин Петрович, хватит держать на командных постах в Союзе писателей всякую шваль, Марковых и сартаковых, которые именно таким способом — должностной властью — компенсируют свою бездарность, пробивают для себя издания, тиражи, гонорары, квартиры, ордена, премии… Валентин Петрович, если кто-то в писательском союзе и должен занимать начальственные посты, то пусть за этим будет авторитет таланта, репутация мастера!
Выговорившись на предельном темпераменте, я вдруг осекся, переводя дух.
Впервые за годы нашего знакомства он смотрел на меня отчужденно — сверху вниз, ведь он был очень высок ростом, — почти враждебно, жестко, поджав тонкие губы.
Наконец губы шевельнулись:
— Послушайте, Рекемчук… Мне осталось пятнадцать минут.
Что? Я обмер, похолодел, поняв, что он имеет в виду, хотя и отдавал себе отчет в условности этой риторической фигуры: в свои семьдесят с гаком он еще был мужик хоть куда.