Ведь это — американский Север! А я, хоть и южанин по рождению, всегда и непременно выбирал из двух полюсов северный. Еще студентом первого курса, когда мне предложили ехать на практику в любую сторону света — на запад, на восток, на юг, на север — я выбрал именно Север. Если я приезжал в Финляндию, то мой путь лежал на самый север, в Лапландию, в Заполярье. Если мне доводилось ехать в Корею, то это была Северная Корея. А если в кои-то веки мне выпадала возможность побывать в Африке, то это оказывалась Северная Африка.
И сейчас, здесь, в Америке, мне только что было предложено поехать на север, но я, лопух, отказался, и вместо этого поеду на юг, в чиновный тягомотный Вашингтон.
Но разве это я сказал «нет»? Вовсе не я. Ведь это Лена и Катя Довлатовы, упредив мой ответ, сказали «ноу», а уж я только повторил за ними. Все тут знают, что я по-английски ни бум-бум, мог просто не понять, не расслышать, не вникнуть… Так что это еще вопрос — кто сказал «нет» и сказано ли оно было вообще!
А ведь скажи я «да», передо мною открылись бы совершенно иные горизонты. Я мог бы сверх программы, на халяву, съездить в Вермонт, в Кавендиш, побывать на американском Севере.
Я увидел бы Аппалачи, Зеленые горы, поросшие соснами и елями, уже притрушенные снегом. Я увидел бы Великие Озера, названия которых еще со школьных лет угнездились в памяти: Эри, Онтарио, Верхнее, Гурон, Мичиган. Увидел бы своими глазами то, о чем мечтал еще с детского возраста: прекрасную реку, одно лишь имя которой вгоняет в сладостную дрожь — Ниагару, соединяющую, как сердца влюбленных, ледниковые озера Эри и Онтарио. Увидел бы Ниагарский водопад, срывающийся в бездну, как в пучину страсти — в пене и радугах, в громе и плеске…
О, как я мечтал всё это увидеть!
И за всё это счастье, за всё про всё, надобно лишь постоять минут десять у чужого забора.
Я краем глаз покосился на Джека Кассерли.
И он, мне показалось, угадал, какие смятенные чувства клокочут сейчас в моей душе и какие запоздалые мысли мечутся в моей голове.
Он угадал, набычился, рожа его еще больше налилась, а железные челюсти обозначились еще четче.
Я понял, что поезд в Кавендиш ушел.
Жена заглянула в комнату, сказала: — Включи телевизор, там твой выступает!
Я отложил бумаги, перебрался в кресло, щелкнул пультом.
На экране был Солженицын: в защитном строгом френче, седеющая борода. Морщины, шрам на лбу — всё углубилось, стало резче.
Да, стареем мы с тобою, Исаич.
Всего лишь однажды я видел его не на картинке, а живьем — и то было страх как давно.
В декабре 1971 года хоронили Александра Трифоновича Твардовского. Гроб стоял на сцене Большого зала ЦДЛ. У гроба — тоже на сцене — в черном, в слезах, сидели родные. В кулисах толклись классики и вельможи, дожидались своей вахты стоять в почетном карауле.
Те, что просто пришли проститься, сидели в рядах зрительного зала. Кому не досталось места, сгрудились в проходах. Народу было много: поэт умирал в обиде и опале, его имя было знаковым в подспудном сопротивлении режиму.
Ждали, что в зал просочатся люди из диссидентских кругов, что будут выкрики, выходки, не предусмотренные ритуалом.
И это было учтено. По всему залу, в шахматном порядке, были рассажены молодые люди в неброских костюмах, с напряженными лицами. Они держали ситуацию под контролем. Но все равно не обошлось без выкриков, без истерик. Когда кто-то с места начинал выступать, его тихо брали под микитки и волокли к ближайшей двери.
Вольный народец, тянувшийся вдоль милицейских турникетов от площади Восстания к подъезду писательского дома, осматривали наметанным глазом, придирчиво, бдительно.
Однако не углядели.
Невесть откуда взявшийся бородач в рыжем кожушке степенно прошагал через весь зал, поднялся по лесенке на сцену — один, на виду у всех, — подошел к гробу и перекрестил лоб покойника. Так же невозмутимо удалился.
Это был Солженицын.
Скажу, не лукавя, что он мне тогда понравился.
Теперь же я сразу догадался, почему он вновь, после долгого перерыва, засветился нынче на экране телевизора.
Отмечалось столетие Нобелевской премии, и по всем каналам гнали передачи о русских лауреатах: Бунин, Пастернак, Шолохов, очередь дошла до Солженицына.
Он неотрывно смотрит в камеру, будто бы следит за тем, чтобы она не увильнула. Он собран и решителен, речь звучит уверенно, свидетельствуя, что мысли явились не случайно и не вдруг, а были плодом долгих раздумий, были выстраданы.