— …Собственно говоря, Октябрьская революция — или, как ее иногда называют, Октябрьский переворот, — произошла не в октябре, а раньше, в феврале семнадцатого года. Срыв в деградацию российского общества датирован началом века, а потом всё покатилось под откос, в пропасть: через революцию девятьсот пятого, через первую мировую войну — к февралю, ставшему крайней точкой падения…
Ну да, правильно, золотые слова: я уж сто раз читал про это в газете «Завтра», в журнале «Наш современник», но ведь сейчас этот исторический тезис развивает мыслитель совсем другого плана.
Моя рука, мимо воли, судорожно шарила по лаковой глади письменного стола, и я даже не сразу осознал, что она там ищет. Но вдруг понял, что ищет она портативный диктофон, чтобы нажать без промедления кнопку и успеть записать на ленту эти вещие слова.
Диктофона под рукой не оказалось, а перерывать в спешке вороха бумаг было рискованно, потому что поиск мог отвлечь внимание от речи, звучащей в телеке, и это было бы невосполнимой утратой.
— …Почему-то теперь годовщина Октябрьской революции именуется Днем примирения и согласия. — В тоне Александра Исаевича ироническая едкость сочеталась с твердостью закаленной стали. — Это кого же и с кем примирение? Кого и с кем согласие? Обобранных людей — с теми, кто их обобрал?!
Я от удивления, от восхищения разинул рот — да так и остался сидеть в кресле с отвалившейся челюстью.
Вона как он заговорил!..
Может быть, я сплю и мне всё это снится? Ущипнул себя пониже спины — нет, не сплю, нет, не снится. Да мне такое и не могло бы присниться в самом фантастическом сне: я не умею так смело мыслить и так жестко формулировать свои мысли.
Я пристальней вгляделся в экран: прямой эфир? архивные кадры? Но ведь он никогда раньше не говорил ничего подобного.
За окном солженицынского кабинета просматривались рослые мохнатые ели, ветки которых прогибались под тяжестью налипшего снега.
Вермонт?.. Его поместье в Кавендише?
Нет, вроде. Совершенно русские ёлки, и снег на них нашенский, русский. И высокий забор, которым огорожено поместье, тоже безусловно узнаваем: таким высоченным неприступным забором был огорожен пересыльный лагпункт в Вогваздине, описанный им в «Архипелаге», — в том самом Вогваздине, где мы, незадачливые сыктывкарские газетчики, утопили в трясине редакционную «эмку»…
Нет, это не Вермонт, не Кавендиш. Не Вогваздино.
Это — подмосковное сельцо Троице-Лыково, где живет теперь великий писатель, лауреат Нобелевской премии.
Я лихорадочно, хотя и безмолвно, повторял в памяти только что услышанные слова, опасаясь упустить хотя бы одно. Эти слова возвращали меня к жизни, пробуждали не то, чтобы от сна, но из анабиоза, из небытия. Я почувствовал, как кровь быстрее забегала в жилах, как легкие задышали объемней, как скукожившаяся склеротическая сеть мозговых сосудов вдруг ожила и прояснилась.
А мои губы, шевелясь, повторяли святые слова:
«…Это кого же и с кем примирение? Кого и с кем согласие? Обобранных людей — с теми, кто их обобрал?!»
Ну, всё. Один раз в жизни я ослушался Исаича — и казнился тем весь век. Теперь же для меня каждое его слово — закон.
Я ощутил в себе стихийный порыв: вскочить с места, повыдергивать один за другим все ящики письменного стола, разбросать по полу вороха накопившихся ненужных бумаг и — во что бы то ни стало! — найти там свой партийный билет, сунутый когда-то и куда-то, не глядя, лишь бы с глаз долой, из сердца вон… Это за сколько же лет мне теперь придется платить членские взносы? Где денег взять?
Но мне было лень вставать с насиженного места.
И я — лишь мысленно — подступил к столу, потянул на себя тот средний ящик, где валялось вперемешку всё, что было важного в моей жизни: свидетельство о рождении, свидетельство о браке; поздравления с пятидесятилетием, с шестидесятилетием, с семидесятилетием; синий диплом Литинститута и коричневый профессорский аттестат; Георгиевский крест отца, тяжелые советские ордена, легкие нынешние; курортные ксивы Пицунды и Коктебеля; сберкнижки с ахнувшими вкладами; фотография, где я с живою статуей Свободы; акции испарившейся пирамиды «Гермес»; визитные карточки покойников; ключи от проданной автомашины… да где же этот чёртов партбилет?
И тут я вспомнил, что в письменном столе нет и не может быть моего партийного билета, потому что я его, как положено, чин-чинарем, сдал в партбюро, когда началась всеобщая сдача.
Значит, правильно сделал, что не встал с кресла. К вечеру накопилась усталость в теле, в голове. В ушах стоит какой-то шум, а глаза сами собой закрываются.