Первым, как всегда, отговорил Совершенномудрый. Вслед за ним, будто испугавшись собственной дерзости, смолкли Евнух и Филин. Тишина наступила. Молчали дома (соседний, с глиняными котами, молчал иначе, нежели другие, тише), лес молчал, и даже железная дорога затаилась – ни стука колес, ни отдаленных взвизгов электрички, но это опять-таки пространство, время же полнилось приглушенными звуками. Посланник с дочерью вряд ли слышали их, но мое ухо улавливало. Улавливало голоса – чужие голоса, смех – чужой смех, мужской, хотя никакого мужчины еще и в помине не было, один в баню ходил, рокот и вой двигателей, едва различимый, из сегодняшнего, может быть, дня, когда накормленный сливками папаша, успокоившийся – все в порядке у чада! – катит с приспущенным стеклом по солнечной трассе…
До поворота оставалось метров триста, пора было переходить в правый ряд, но машины шли плотно, одна за одной, – как втиснуться между ними? Вот разве что оранжевый «Жигуль» замешкает… Мой ас исподволь следил за ним, и тут вдруг хозяин «Жигуля» оборачивает рябое желтое лицо. Оскалив металлические зубы, грозит пальцем. На перекрестке оба сворачивают, квартал бок о бок идут, после чего «Жигуль», блеснув напоследок солнцем, ныряет в переулок. Расстаются, чтобы никогда больше не встретить друг друга, – я на месте Посланника решил бы так непременно и ошибся б, потому что не прошло и десяти, минут, а желтолицый уже катил навстречу. И снова пальцем грозил.
От неожиданности профессор сбросил газ. Скорость упала. Справа, медленно обгоняя, высунулся голоногий велосипедист. Задрав алый зад, мчал вдоль кромки тротуара; под упругими колесами быстро и сухо похрустывали листья. Не знаю, слышал ли Посланник, скорей всего нет, но точно так же много лет назад, сминаемый узкими шинами, потрескивал и шуршал кленовый багрянец на широкой, без машин и прохожих улице, по которой раскатывал на высоком седле сосредоточенный мальчуган.
Ровно на час дали мальчугану велосипед – в уплату за натюрморт, с которым юный рисовальщик управился меньше чем за пол-урока. То был кувшин с отбитой ручкой, фиолетовый, с солнечным пятном на боку, он возвышался посреди учительского стола, и весь класс вдохновенно запечатлевал его на белых листочках. Весь – кроме владельца велосипеда, который нанял втихаря исполнителя, что накануне пожирал глазами двухколесное чудо.
А вот я, бледнолицый узник, равнодушен к лимузину Посланника. Пусть разъезжает сколько душе угодно по утренним магистралям, пусть дарит женщинам георгины (не люблю георгины), пусть пригубливает из тонкого бокала ароматное вино (терпеть не могу спиртного) – у меня свои радости. Смею надеяться, что моя неволя не тесней его, не темней и не удушливей. Пружинку-то – ту самую, золотую! – я отыскал раньше.
Без минуты десять подкатил, из машины же вышел тютелька в тютельку: по «Маяку», как гимн в его честь – гимн пунктуальности, – играли позывные. Это цокольный этаж подавал голос: там всегда радио включено и всегда горит свет – даже в такие ясные, такие солнечные, как сегодня, дни. Приблизившись, можно увидеть за маленькими окошками занятых чем-то людей, бледных и строгих, с сомкнутыми губами.
Кто они, эти подвальные люди? Что делают? Неизвестно… Со времен студенчества не бывал внизу – тогда там ютилась столовая. Раз, опоздав, ткнулся в запертую дверь, постучал, подергал, послушал доносящиеся изнутри голоса и звон посуды и, голодный, двинулся в обход. Прошмыгнул через гардероб, где поблескивали голые крючки, открыл белую дверцу. В небольшой комнате сидел человек с салфеткой на груди, обстукивал ложечкой яйцо. Изумленно уставился на гостя – тоже затворник, надо полагать, неведомый товарищ мой…
Не глядя под ноги – каждая выбоина знакома! – взбегает профессор по широким ступеням. Дверь настежь распахнута, а чтоб не закрылась, подсунута стертая хоккейная шайба. Альма-матер, колыбель… Прыщавенький мальчик-вахтер, явно из студентов, вскакивает, но мой демократ движением руки усаживает юнца на место. В Колыбели все равны! Бодро по коридору шагает, но у первой же открытой двери останавливается.
– Здравствуйте, девочки! Как жизнь молодая?
Девочек три. Даже четыре – одну, что возится у шкафа, не приметил сразу, а она-то как раз рада ему больше всех: улыбается, зубастенькая, со смуглым лицом и седыми короткими волосами. Улыбается, потому что помнит его еще студентом. И аспирантом тоже помнит. И доцентом…
Все растет да растет он, а она как перекладывала папочки в шкафу, так и перекладывает. Словно специально поставлена сюда для контраста. Для того, чтобы оттенять собою чужое движение.