Выбрать главу

— Ты плачешь? — спросила Тора.

Я не отвечал. Во мне больше не было сил. Ни для того чтобы повторить этот вечный полет, ни чтобы сказать хоть слово. Но я чувствовал на своих мокрых ресницах благословенный двадцать первый век, подаривший мне такое чудо. Нежность умирающего мира, которая дарилась на тысячелетия вперед, потому что в них люди уже разучатся любить.

Вот о чем говорила картина. Мир был обречен. Мир Стабильной Системы — аквариум с тепловатой водичкой, где бедные золотые рыбки знают об океане человеческих страстей столько же, сколько люди моего времени знали о мире без войн за омытой апокалипсическим потоком крови гравитонной стеной.

А спустя полчаса я вспомнил, где мы находимся, и проклинал все на свете.

— Почему ты пришла сюда? Почему? — Я чуть не ударил ее, так невыносима была мысль, что я встретил ее здесь, а не в пустыне. В пустыне или на леднике.

Вдвоем мы бы выжили повсюду — даже на леднике, а здесь она была обречена, если только мне не удасться вырваться.

— Я ведь не упрекаю тебя, — сказала она мягко. — Ведь ты тоже мог встретить меня раньше. Но скорее всего, никогда не встретить… Пятьдесят лет разлуки — что это по сравнению с теми днями, которые мы проживем вместе?.. Я думаю о том, что было бы со мной, если у тебя в тот вечер не было бы галлюцинаций и если бы я не была так похожа. Ты принял меня за Тору Валеско и остановился… Просить у судьбы больше было бы нечестно… Я всегда ненавидела Телемортон. И его ужасную “Стену”, и тот небесный кисель, которым нас кормят сейчас. Утверждают, просто у людей отпала надобность, но мне всегда кажется — в том, что у нас больше нет ни книг, ни настоящей музыки, ни искусства вообще, виноват Телемортон. Но без Телемортона мы бы не встретились.

Как это случилось? Я заглянул в бездну прошлого. Я стоял у самых истоков и лучше ее понимал, как она права. Но этот ужасный прыжок от обывателя, переставшего читать газеты и книги из-за Телемортона, к полуинтеллигенту, говорящему о них, как мы в свое время о египетских папирусах?!

— Живопись по крайней мере осталась, — сказал я, разглядывая ее картины. Их было немного, все в той же манере, как и только что законченная. Я загляделся на одну. Белые сверкающие глетчеры, узкая полоска бледного неба, перехваченная лентой северного сияния, а на этом фоне неправдоподобно черная негритянка. Так вот отчего я представил себе нас вдвоем среди ледников, веря, что и там было бы лучше, чем в этом райском доме.

— Тебе нравится? — Тора погасила свет. Негритянка ожила, вздымавшийся до неба лед засверкал нестерпимой белизной, полярная радуга заиграла тончайшими переливами. Краски были иные, чем в мои времена. Не только светящиеся, но как будто живые. — Телемортон назвал бы это полотно “Негры осваивают Гренландию”. Когда туда выслали сначала полинезийцев, а потом всех желтокожих, меня еще не было на свете. Но великий исход негров потряс меня. К тому времени их было уже несколько миллиардов. Целые города обезлюдели на несколько дней, пока их не заселили белыми… Говорят, что там создали искусственный климат, что им там живется очень хорошо, но по Телемортону ни разу не показывали Новую Гренландию… Я понимаю, нас слишком много, но почему мы вечно от кого-то отделяемся?.. Вот почему я увидела вместо гренландских субтропиков огромный ледник!..

Она снова зажгла свет.

Мне хотелось сказать, кто я такой, но я боялся. Тридент Мортон, стоявший на коленях возле ее умирающей бабушки — это было бы равносильно пушечному выстрелу. Я проклинал себя за то, что родился на шестьдесят лет раньше. Воскресшая мумий, которая имеет право на суеверное почтение, но не на нежность.

Я осторожно притронулся к ней, услышал сквозь кожу пульс и испугался. Часовой механизм, отстукивающий секунды. Каждый удар был обращенным к беспощадному времени криком.

— Сколько тебе еще осталось? — спросил я сквозь зубы.

— С тобой — много! — она улыбнулась и заговорила о другом. — Значит, и ты считаешь, что живопись еще существует? Причудливое переплетение световых линий, среди которых иногда мелькает намек на лицо, или дерево, или дождь? В детстве я тоже смотрела на них как зачарованная. В те часы, когда Телемортон транслировал светопись, меня нельзя было оторвать от экрана. Но однажды во мне как будто что-то проснулось. Мир хотел войти в меня, и пройти через меня, и снова показаться… В прошлом веке я бы стала художницей.

— Ты и так ею стала! — сказал я, уже понимая, почему каждое из ее произведений равно по силе целой картинной галерее.

— Только теперь, в биодоме, — она хотела усмехнуться, но ей это не удалось. Даже ее горечь была мягкой. — Ты, конечно, понятия не имеешь, сколько сейчас стоят краски, их просто нет в продаже… Производить вещи, без которых обходится большинство, считается неразумным. В первые годы после Стены книги, например, еще выходили, но лишь до тех пор, пока Логос не подсчитал, что их читает каждый двадцатый.

Так я впервые услышал о Логосе. Мыслящий электронный мозг, управляющий, в сущности, всем государством. Тора могла о нем рассказать не слишком много.

Он был запрятанным в восемьдесят подземных этажей Пирамиды Мортона полумифом. Но я догадался, что произошло. Великий мудрец, о котором мечтал Мефистофель, из советчика почти незаметно превратился в деспота.

Я новыми глазами посмотрел на картины. Дело было вовсе не в похожих на медицинские шприцы цилиндрит ках, из которых цвет словно выбрызгивался уже вместе с глубиной и светом, а в чудовищной цене, которую Торе пришлось заплатиь за возможность создавать картины.

Это была ярчайшая вспышка при переходе из одной пустоты в еще большую — из потерянного прошлого в потерянное будущее.

Я обнял Тору, она всем телом ушла в мои руки, между нами на полчаса опять не было ничего — ни моей прежней жизни, ни Логоса, ни биодома.

— Не жалей меня! — она лежала с закрытыми глазами, глядя куда-то внутрь себя и к чему-то прислушивалась. — Я получила от жизни все, что хотела, — шесть картин и тебя… Неправда, семь! Последняя еще не закончена, но…

— Последняя? — спросил я и сам не услышал своего голоса. Часовой механизм — единственная мера счастья и горя — застучал и во мне, с каждым ударом все громче и невыносимее.

— Ты меня не понял, — она открыла глаза и улыбнулась из-под полуопущенных век. — Сейчас у меня уже не будет времени на живопись. Я не так расточительна, как тебе кажется. Но эту последнюю все-таки надо закончить. — Она освободилась из моих рук и, соскользнув с кровати, повернула полотно.

Странно, что я сразу узнал его. Тысячи встреченных в биодоме людей так и остались тенями, хотя некоторых из них я разглядывал подолгу, например, посетителей ресторана “Робот”. Он был одним из них — моложавый блондин в дальнем углу. И запомнил я не столько его лицо, сколько смех. Я уходил из зала последним, в зале оставались только временно мертвые столики и огромная световая надпись “Стена” — и он.

На этот раз картина была безо всякой фантастики.

Реальная плоскость с той же светящейся надписью, а в полумраке обращенное к ней румяное лицо под светлыми пушистыми волосами. Но была какая-то несуразность в портрете. Не то очень старые глаза на молодом лице, не то застывшие в еле заметной улыбке губы.

— Какой ужасный смех! — сказал я.

— Значит, ты это тоже заметил! — Тора даже обрадовалась. — Я боялась, что не донесу. Если бы он понастоящему смеялся, было бы совсем не то. Тут, с точки зрения художника, самое главное — передать несоизмеримость маски и настоящего лица.

Негромкая трель заставила ее повернуться. Звук исходил из зеркала. Точно такое же висело в моей комнате, я несколько раз заглядывал в него, не обращая никакого внимания на цветные кнопочки.

— Это он! — она быстро накинула халат и, поправив волосы, нажала одну из кнопок.

И тут самое простейшее из всех чудес биодома привело меня в крайнее замешательство. В зеркале по-прежнему отражалась наша комната, тю вместо стоявшей перед ним Торы — человек с последней картины. Лишь секунду спустя-, заглянув вглубь, я осознал свою ошибку.