Выбрать главу

Комната была такой же — все десять тысяч одиночных раев биодома повторяли друг друга с предельной точностью. Но это была чужая комната. В ней не было картин и женских безделушек. В ней не было ничего, кроме комфортабельной мебели и адского холода.

— Я жду тебя! — сказала Тора. — Приходи поскорее!

Человек с картины не ответил. Он в упор смотрел на меня.

— Почему ты на него так смотришь? — испуганно спросила его Тора. — Это мой друг… Кстати, вам не мешало бы познакомиться… Суеверные люди считают, что знакомство по телеону приносит счастье.

— Гарри! — представился я и улыбнулся, чтобы заглушить смутное беспокойство. Мне было не по себе.

Но он уже отключился.

— Как его зовут? — спросил я с непонятной тревогой.

— Это не имеет никакого значения! — Потом, после долгой паузы: — Эдвард не придет. Я поняла это, как только он увидел тебя.

— Ну и пусть! По-моему, это тоже не имеет значения.

— Гарри, постарайся понять! — Она опять закрыла глаза. Слишком уж часто она закрывала их. — Я бы не впустила никого, и тебя не выпустила бы — слишком дорога мне каждая минута. Но эту картину, свою последнюю картину, я хочу кончить. Все, что я думаю о будущем, я сказала в той, — она показала на окруженную выродившимся человечеством капсулу. — А этот человек… Я увидела его на Прошлой неделе и сразу же почувствовала — это наше время, вся его беспримерная трагедия. Довольная улыбка — ведь все так хорошо, так стабильно. И страшный смех над самим собой — чтобы поддержать эту стабильность, половину человечества приходится заманивать в анабиоз всем, что так успешно искоренено в обычной жизни. Алкоголем, наркотиками, развратом и разгулом, телемортоновскими фильмами ужасов.

Она очень беспокоилась, придет ли он, по нескольку раз открывала дверь и выбегала в коридор. Поскольку самой притягательной силой биодомов была возможность побыть одному, дверь открывалась лишь изнутри.

Ни один человек не мог проникнуть, не предупредив заранее о своем приходе по телеону. Беспрепятственно входили единственно роботы. Те, что в течение девяноста дней заботились о чистоте и комфорте жильцов. И те, что по истечении девяноста дней приходили за квартирной платой — самими жильцами.

Мне было до боли обидно, что она его так ждет. В данную минуту он был для нее важнее меня. Я понимал ее, но понимать не всегда означает прощать. Пусть в нем сидит хоть сто трагедий, для меня это все равно не перевесило бы трагедию нашей любви. Побыть вместе месяц или два, вести каждым поцелуем, каждым прикосновением жестокий счет оставшимся дням и минутам! Каждым моментом близости готовиться к почти вечной разлуке! Мне казалось — объявись сейчас сам Государственный секретарь, чтобы положить к моим ногам Пирамиду Мортона со всеми вытекающими из этого последствиями, и то я бы сказал: “Не сейчас! Оставьте нас вдвоем”.

Но я утешал ее, как мог, говорил, что он непременно придет, что картина будет закончена, что это будет ее лучшая картина.

Наш телеон остался невыключенным, и когда на нем внезапно возникло его лицо, я испуганно отскочил от Торы. Это мне что-то напомнило, какую-то необычайно драматическую ситуацию, когда решалась не то моя судьба, не то судьба других. Желание прорвать во что бы то ни стало завесу, казавшуюся зыбким, легко пробиваемым туманом, и ее упорное сопротивление моим усилиям выводили из себя.

Это мучительное ощущение было все еще во мне, когда он пришел.

— Эдвард Кин, — представился он и, не обращая на меня уже больше никакого внимания, принялся позировать. Казалось, что он вкладывает в это дело не меньше усердия, чем сама Тора. Моя смутная тревога постепенно рассеялась.

— Пожалуй, пойду прогуляюсь, — сказал я. — Я вам только мешаю.

— Нет, нет! — отчаянно закричала Тора. В ее мольбе мне послышалась боязнь остаться с ним наедине. — Гарри предпочитает светопись, — добавила она минуту спустя, уже с улыбкой.

— Я тоже, — сказал Кин. — Успокаивает нервы. Электронный светописец в первую очередь отобразил бы краски и контуры. Я бы превратился в красные квадраты и желтые конусы, синие струйки; в черные хвостатые линии, все это извивалось бы, танцевало, меняло выражение. Каждый почувствовал бы в моем портрете что-нибудь иное, сообразно своему собственному характеру… А то, что делаешь ты, Тора, вынес бы не каждый.

Он говорил спокойно и ровно, немного усталым, как бы бесцветным голосом, при этом румяное молодое лицо оставалось почти неподвижным. Сидел он очень прямо, пряча руки в широких карманах комбинезона. Мне казалос ему лет тридцать или около того, и поэтому я сначала удивился ее работе. Она наносила на молодое, пышащее здоровьем лицо еле заметные морщинки, как бы выпиравшие из-под гладкой кожи. И с каждой новой морщинкой усиливалась аналогия с развалинами некогда цветущего города, покрытого ровными румянами вулканического пепла. И когда я внимательно пригляделся к оригиналу, пришлось с ней согласиться. Еще минуту назад Кин казался мне молодым. Сейчас я увидел — он очень, очень стар.

— Почему вы решились на анабиоз? — спросил я.

Он повернул голову, его старые, очень темные глаза остановились на мне.

— Сиди спокойно, Эдвард. Ты мне испортишь всю картину.

Он покорно отвернулся и принял прежнюю позу.

— В общем-то, вы правы. Удовольствия меня уже давно не привлекают, а надежда на лучшее будущее — тем более. Просто надоело жить.

— Это все война, — Тора принялась дописывать комбинезон. Черный блестящий синтетический материал тесно облегал прямые плечи, но на картине почему-то появились складки. Они тоже были едва заметны, и тоже как бы под тканью, а не на ней.

Мне вспомнилось произведение одного художника моего времени — вздувшийся пузырем скафандр и в нем — сплющенный огромным давлением водолаз.

— Война, которая не была настоящей, — улыбнулся Кин. Он глядел на меня и картины не мог видеть. Поэтому меня так поразило инстинктивное движение, которым он пригладил на плече несуществующие складки.

Я понял, что и тут Тора была права. Несмотря на внешнюю несгорбленность, этот человек походил на горящий лист бумаги. Еще страница кажется целой, еще можно прочесть любое слово, а через секунду она сморщится и превратится в пепел.

— Да, почти игрушечной и поэтому куда страшнее для психики, чем настоящая. Нам нанесли только два удара — по Вашингтону и главной базе кассетных ракет. Не зная даже толком, кто их нанес, мы немедленно обрушили всю термоядерную мощь на каждый клочок Восточного полушария, включая Австралию.

— Ты ведь знаешь официальную версию, Тора! Это было необходимо, чтобы противник после возведения гравистены не мог выжить в оккупированных им нейтральных странах и спустя много лет, как только мы решимся выйти из укрытия, отомстить нам. Это делалось во имя жизни в Западном полушарии.

Кин улыбался — той улыбкой, что беззвучным адским смехом сотрясала его лицо на картине.

— А результат? — Тора передернулась. — Одна мысль, что можно так легко и безнаказанно превратить в порошок миллиарды жизней, лишает нас жизненного стимула…

. — Но самоубийц ведь нет! — заметил я, вспоминая женщину, которая была довольна всем, кроме огромной скученности.

Кин засмеялся, на этот раз громко.

— Пожалуй, на сегодня хватит! — Тора решительно повернула картину лицом к стене. — Я уже выдохлась.

Я чувствовал, что ей смертельно хотелось продолжать работу. Но еще больше — остаться со мной наедине.

— Хорошо! — Кин встал. — Я тебя понимаю. Ты не хочешь себя грабить… Но… прости, Тора, это сделаю я. Мне надо поговорить с твоим другом. Через час он вернется к тебе.

— Нет! Нет! — это звучало почти как крик. — Ты ведь знаешь, Эдвард, как мало мне… — словно чего-то испугавшись, она умолкла.

— Знаю, Тора! Но это важнее. Пошли, Трид! — Он нажал кнопку, дверь открылась.

Тора судорожно схватила меня за руку, но я оттолкнул ее и пошел за ним.

А когда мы сели в лифт, он сказал:

— Вот мы и встретились, Трид!.. Не узнаешь? Я — Лайонелл Марр, президент Соединенных Штатов Свободного Мира.