Выбрать главу

Больше того, путаник и фантазер, незнакомый с официальными воззреньями на облик грядущего, он вдохновился изложить своей еще менее осведомленной аудитории две прямо противоположные и будто бы единственно-возможные системы общественного устройства. В первой из двух, нашей, обобщившей мечту и достояние, земляне, взявшись за руки и сомкнутым братским строем, с пением трудовых гимнов и по росистым утренним лугам шествуют к некоему отвлеченному солнцу. Читалось между строк, что только предупредительная забота о нуждах соседа, в планах частном и международном, может спасти род людской от неминуемого однажды самоуничтожения. Сказанное, выдвигая Вадима в мыслители по крайней мере районного масштаба, доказывает вместе с тем печальную истину, что и таких не находится у нас на самом рискованном перегоне истории...

Другая же конструкция, враждебная нам и соответственно присвоенная Западу, представлялась Вадиму сословной пирамидой с абсолютным властелином на вершине плотной плутократической элиты, а ниже располагались прочие порабощенные касты от чиновничьей знати до безгласной, раздавленной тяжестью верхних черни, рабы. Для лучшей доходчивости он машинально, ногтем по клеенке, прочеркнул обе структуры в виде условных символов — и ^. Любопытно, что несколько позже указанные начертанья снова появятся в нашем повествовании, правда — уже утратившие первоначальное содержание ради иного, уже не доступного нам значенья, — а именно — на знаменах двух еще более непримиримых, чем даже в наши дни, лагерей человечества при их финальном столкновении, сравнимом лишь с коротким замыканьем полюсов.

Надо полагать, сообщение Вадима, отлично слышное снизу в Дунином мезонинчике, непроизвольно запало ей в память, чтобы впоследствии отлиться в один из самых мрачных эпизодов вставного повествования, заслуженно именуемого в дальнейшем апокалипсисом Никанора. К сожаленью, у нас нет иного средства успокоить уже взволновавшихся прогрессивных мыслителей и других штатных оптимистов, кроме как раскрыв им здесь механизм совпаденья.

Обращает на себя внимание знаменательная, вскоре после ухода из дому происшедшая переоценка символов в только что поведанной концепции Вадима Лоскутова, построенной скорее на эмоциональной игре образов, нежели строгой политической логике. Остается непонятной довольно игривая, в его неискушенном возрасте, эволюция метафоры, однако в захваченных при аресте бумагах молодого человека были обнаружены наброски поэмы о все той же, полюбившейся ему гигантской четырехгранной горе, с тем же послойным, снизу вверх, чередованьем угнетенных, в пропорциональной численности сокращающихся группировок, но уже не в порицательном, а весьма восхвалительном аспекте. Теперь громаду вместо прежнего тирана венчал единый всевластный мозг, и в наивысшей его точке помещалось некое созерцающее земное око с отраженьем звездного света в темном немигающем зрачке. Получалось, будто в той молчаливой переглядке полярных начал, земли и неба, и средоточится весь смысл мирозданья, причем из ряда неосторожных восклицаний можно было вывести криминальное заключенье, что слезы и горести земли с избытком окупаются достигнутым уровнем познанья... Вообще, случись тогда под лоскутовским окошком толковый сыщик с тонким слухом и достаточно оперативной сметкой, он мог бы, разгадав игру Вадимовой фантазии, в зародыше пресечь роковое для автора историческое сочинение ввиду содержавшихся там страшнейших, к тому же оправдавшихся впоследствии пророчеств великого вождя, на которые Вадима Лоскутова вдохновило чересчур углубленное созерцание человеческой пирамиды.

— Хорошо, покажи нам твою веру без бумажной упаковки и пропагандистской мишуры, — сухо попросил младший брат.

— Непонятно, как ты выносишь себя, Егор! Скажи, тебе не тошно наедине с собою? — Так вот... мы действительно отряхнем с наших ног прах старого мира, как поется в боевой нашей песне, — чуть громче обычного, чтобы всем было слышно, произнес Вадим. — Страстно хотим изгнать из памяти жалкие и стыдные фазы нашего доисторического вызреванья, включая возведенные в церковный обряд архаические суеверия. Словом, за мир без заблуждений, социального грабежа и страданий...

— В целом неплохо, — краем рта посмеялся Егор, — но ведь в мире без страданий не будет и состраданья. Чем расплачиваться станешь с ними без гарантии прощенья... ведь они ужасно памятливые на некоторые вещи. Вспомни, как поповичи прошлого века всю жизнь старались доказать, что в доску свои. Не страшно тебе, поповский сын?

И тут, надо отдать должное проницательности отрока, он как бы мимоходом осведомился у брата — не задумывался ли, почему почти все перебежавшие из духовного звания просветители наши начинали себя заново с усердного, словно в угоду кому-то нападения на русское православие. Рассудительный мальчик признавал, однако, что на протяжении веков рабочие тезисы христианства поизносились, стали увязать во все более усложнявшейся исторической действительности, что вызывало осатанелые вихри разочарованья и раскола во всемирной пастве.

Глава X

В поведении Вадима Лоскутова той поры явственно просматривается ущербное сознание своего как бы первородного греха, свойственное многим выходцам из церковной среды, в силу чего она весь прошлый век поставляла в революцию отменного качества кадры. С изнанки наглядевшись на отцовскую профессию, поповские дети в России бежали в прямо враждебные ей математику, естествознание, политику, зачастую из самых семинарских стен, откуда им открывался прямой путь приходского священника, в наследственное, ничем не колебимое благоденствие. Однако полная зависимость низового, без централизованной оплаты, православного духовенства от зажиточности прихода и щедрости благодетелей вынуждала священника слишком приспособляться к уровню и обычаю прихожан, как правило, за счет христианских добродетелей. В деревнях победнее русский поп был тот же мужик, облачавшийся в золоченую рогожу по праздникам, а страдной порой в залатанных портках и ошметках на босу ногу бредущий в борозде за нищею сохою: такому было не до мистических мудрствований или подвигов аскетизма. Русской деревне слишком часто доводилось знавать оборотистых дельцов в рясах, на всю епархию знаменитых лошадных барышников, например; а в общественных профессиях, по смыслу своему требующих образцовой чистоты, почти святости, малейшее отступление от некоего нравственного стандарта одинаково выглядит в глазах прихожан и подданных уликой самых адских пороков.

Постоянное пребывание в кругу родительских, хозяйственно-бытовых интересов, без стеснения обсуждаемых при детях, сызмальства накладывало на них необратимый отпечаток. У наследовавших отцовскую профессию к семинарским годам слагался цинически-бурсацкий взгляд на вручаемые им таинства веры: чудо небесной благодати становилось для них товаром сомнительной коммерции, а паства — нивой прокормления, урожайность коей всецело зависела от расторопности пахаря. Что касается лучших, критически мысливших, из поповских детей, то обеспеченное существование на сытных и даровых харчах, избавленное от столь смягчающих нас, мирских детей, от совершаемых по нужде житейских сделок с совестью, к тому же помноженное на пылкую непримиримость ко всяческой лжи, естественно, ставило их как бы над средой, судьями института церкви в целом. Зачаточный скептицизм в сочетанье с национальной нашей, до оскомины нетерпеливой тягой на любое незрелое яблочко, с годами превращался в пафос воинствующего всеотрицанья прошлого с дальнейшим переходом в штурмовое революционное мировоззренье. Вряд ли из сугубо трудового уклада лоскутовской семьи, по крайней мере за последние десять лет Вадимова созревания, почерпнут был им обвинительный материал для той пресловутой статьи, послужившей толчком к распаду, — она же выдает его усердные, опять же в меру возраста, раздумья о предмете вплоть до самостоятельной догадки, например, что практическая мудрость обязательного в католицизме безбрачия, целибата, заключается как раз в предотвращении возможного подрыва изнутри — от самих же выходцев из недр церковных, перебежчиков, извечных и потому наиболее яростных разрушителей собственных сект, партий и прочих компанейств, что досыта и с изнанки нагляделись на их вопиющие пороки.