— Не ходи за мной.
Я не пошел. Я позволил солдатам увести ее. Я не сражался за нее и не пошел за ней. Я сел на пол в башне и заплакал.
Габриэль, не переставая петь, послушно шла, окруженная отрядом солдат, и все они просили у нее прощения. Каждый из них рассказывал, как ее мать спасла кого-то из его родных или благословила сад изобилием. Слушала она или нет — не знаю. Я был в башне. Я знаю только то, что рассказывали люди.
Люди говорили, что она шла, глядя в землю, и губы ее все двигались, рождая слова песни. Люди говорили, что она взошла на помост и констебль начал зачитывать обвинения против нее. Обвинения занимали несколько страниц, и, пока он читал, народ стал волноваться и шуметь. Он читал, а песня Габриэль звучала громче. Никто не заметил, как в гавань вошла лодка. Лодка из цветов, мха и листьев. Лодка без паруса, но двигалась она быстро и прямо, а в ней стояла высокая женщина.
Габриэль пела все громче, и вот с криком она воздела к небу закованные руки и отбросила за спину волну рыжих волос. Туча птиц — чаек, ласточек, голубей, сов, снегирей — собралась у нее над головой и опустилась, скрыв девушку от людских глаз. Губернатор приказал своим людям стрелять, и они выстрелили, но многотысячная стая, оставив на мостовой мертвых птиц, все же поднялась, унося с собой девушку, и двинулась к лодочке, ожидавшей в гавани.
Губернатор, в ярости хватаясь за сердце и за горло, приказал своим кораблям зарядить пушки, своим лучникам — стрелять без команды, но суденышко, уносившее двух женщин, скользнуло по воде в полном безветрии и скрылось из виду.
Все это я узнал от людей, бывших на площади, и я верю в это, вопреки прокламациям губернатора, оповещающим, что казнь состоялась и что всякому, кто скажет иное, грозит тюрьма. Все, конечно, говорили иное. Никто не попал в тюрьму.
В ту ночь я украл золото из сундуков аббата и вышел на дорогу к гавани. Я купил ялик и вышел в море. Мой милый аббат, конечно, знал. Говорили, что казна всегда хранится под замком, но аббат оставил сундуки открытыми и не послал за мной погоню.
Увы, я не моряк. Карта, которую я сам срисовал, вылиняла, стерлась и превратилась в белый лист на третий день плавания. Компас сожрала летучая рыба. Я искал лодочку из листьев, а нашел лишь соль. Я искал два любимых лица. Габриэль, Маргарет. Аббат, Франция, Мартиника. Быть может, все это одно. Одно капризное движение простодушного бога. Или, может быть, такими их делает моя вера. Вероятно, такова природа вещей.
Мне снились их руки. Мне снились заглохшие, неубранные сады. И женщина, собирающая море в ладони и выплескивающая его дождем многоцветных лепестков на зеленую-зеленую землю. Мне снилось, что слова на листе становятся птицами, становятся детьми, становятся звездами.
ДЖАСТИН ХОВ
Сковорода и сабля
Перевод Г. Соловьевой
Я провел на борту «Умелой прихоти» неделю, когда Хогг сказал мне:
— Шнурки от ботинок лучше всего идут, когда их размочишь, отобьешь с кусочками голенища и поджаришь на огне.
Впрочем, может, он обращался и не ко мне, а к своей сковородке, хотя я в то время забежал на пропахший уксусом камбуз по пути в носовую каюту капитана Килта, которому нес новую порцию рома. Я промок и замерз, да еще кто-то стянул у меня ремень. Решение поискать счастья на борту «Умелой прихоти» выглядело в тот день безрассудным, как никогда.
Корабль подбросило на волне. Все покачнулось — даже огонь в очаге. Мне пришлось поспешно отступить, чтобы не подпалить съехавшие штаны. Хогг и бровью не повел — он удобно устроился на табуретке с ватной обивкой, упершись обрубками ног в стену. Костыли стояли рядом.
— Штаны лучше не терять, — посоветовал Хогг. — На этом корабле уж точно. И без того капитану разные мысли в голову лезут.
Он усмехнулся и сплюнул, распялив рот так, что я пересчитал все восемь оставшихся в пасти зубов. По четыре на каждой стороне — чудовищная симметрия, которую еще подчеркивали остальные черты. Выпученные глаза, не то что широко расставленные, а прилепившиеся у самых ушей, и жесткие волосы, щетинившиеся на голове, в ноздрях и по рукам до самых костяшек пальцев.
Хогг потянулся к пучку прутиков, привязанных к столбу у него над головой:
— Майоран… или был когда-то. — Он повел над прутиками носом. От пряности мало что осталось, кроме черных веточек, давно ощипанных от листьев. Хогг дернул за конец бечевки, развязав узел. — Держи.
— Вы очень добры, сэр, — сказал я, подхватил штаны бечевкой и бессознательно впал в тон, к которому меня приучил отец. Он прочил меня в лакеи.
Веревочная петля туго затянулась, врезавшись мне в кости. Ну хоть штаны не свалятся.
— Остатки пущу на соус, — заметил Хогг, сломал пучок пополам и сунул его в устье горшка. Над горшком поднималось уксусное облако, от едкого пара воздух мерцал и резал глаза. Хогг помешивал варево, пока размокшие прутики не потонули. — Как там тебя зовут?
— Макдэниэлс, сэр, — ответил я.
— И зачем он тебя прислал, Макдэниэлс? Еще рому? Ха… я пивал ром, от которого они бы ослепли. — Он пожаловал меня коротким кивком. — Пробовал я одно пойло, от которого человек себе в пунш сидру плеснет. Верно, Роберт? — обратился он к своей сковородке. Обычная чугунная сковорода, выщербленная ржавчиной и покрытая пленкой горелого жира. — Роберт вот помнит, — продолжал Хогг, обращаясь ко мне. — Он тогда был со мной. Голландцы не голландцы, Роберт от меня не отстанет. Трэдо чуть нас не доконало. Других и прикончило, да только не нас. Мы год прожили в джунглях, жрали крыс и древесную кору — но выбрались.
Я хотел обойти этого безумца, но он развернулся на табуретке и выставил перед собой сковороду, перегородив мне дорогу. Его большое мясистое лицо склонилось ко мне. В ноздри ударил кислый запах его пота.
— Знаешь, каково там было, на Трэдо? — Зрачки у него плавали в глазницах. — Каково это, когда голландцы ссут на тебя десять раз в день? Бэнда рядом с Трэдо — просто песчаная бухта. Майоран, мускат, перец — как взглянешь, слюнки текут, а дичи нет, жрать нечего, одни пряности, насколько видит глаз. Знаешь, что это делает с человеком?
— Ручаюсь, ничего хорошего, сэр, — ответил я, решив потакать ему, пока не сумею улизнуть.
Хогг подавился хохотом. Глаза совсем вылезли из орбит — вот-вот лопнут и забрызгают меня слизью. Больше всего на свете мне хотелось от него сбежать. Но и мысль о том, чтобы выйти на палубу, не приносила утешения. Куда деваться? Вот уж точно, забросила меня судьба!
Корабль снова подкинуло, и меня отшвырнуло к полке, на которой Хогг держал свои засохшие травы. Облако розмарина запорошило мне ноздри. Камбуз залязгал: глиняные горшки и крынки бились друг о друга.
Хогг удержал равновесие, вклинившись между полкой и стенкой плиты. Одной культей он уперся в подставку для дров. Культя, похоже, затлела, но Хогг будто не заметил. Он уже тянулся в угол крошечного камбуза за глиняным горшком. Ручкой сковороды он подцепил крышку, открыв мутную жидкость с затонувшими плодами и листьями.
— Соленья. С вечера замочил в рассоле. — Он со звоном уронил крышку на место. — Да что ты в этом понимаешь! Ха… Вкуса в тебе на вид не больше, чем в клоке морской пены.
Не знаю, что на меня тогда нашло. Может быть, просто я слишком проголодался или уж очень был зол. Не сказав ни слова, я нагнулся и сам поднял крышку. Рассол был холодным, обрезки листьев скользкими. Мои пальцы ухватили круглый плодик, и я забросил его себе в рот.
Не знаю уж, чего я ждал, но точно не такого сочного вкуса. Он обжег язык и наполнил рот жжением чеснока и рассола. Губы у меня оттопырились, но я продолжал жевать, не смущаясь пристального взгляда желтых глаз кока. Когда я проглотил, Хогг удивленно вздернул кустистую бровь. Пожалуй, он был не так уж безумен.