Либо обожествлять, либо бояться, что в общем-то одно и то же. Нам очень хотелось бы ошибиться, но судя по тому, что пишется о современности, этой альтернативой и исчерпывается отношение к обновлению и его основному агенту - науке. Даже вот у Ильенкова смех получается какой-то незаразительный, не очень естественный, когда не сразу и разберешь, смеется человек или оправдывается за слабости человеческой натуры: «А я думаю, что нам, грешным людям, все-таки полезнее посмеяться при виде изображения, нежели проливать перед ним слезы восторга. И не горевать по поводу слабости собственного ума, а постараться поскорее поумнеть. Ей-же-богу, мозг наш устроен природой-матушкой так хорошо, что он вполне позволяет это сделать. Никаких трагических несовершенств, которые могли бы помешать нам наладить, наконец, свои собственные отношения, наш мозг в себе не заключает. Это просто медицинский факт» (с. 38).
Скверно, если это медицинский факт. К тому же, что значит поумнеть? Что значит наладить наконец свои собственные отношения? Еще одно решение принять на самом высоком уровне о дальнейшем поумнении и налаживании? Куда умнеть? Куда налаживать? Что необходимо приобрести и от чего отказаться в этих процессах? В каких объемах? В каком отношении стоим мы сегодня к этим конечным ориентирам поумнения и налаживания? Стараться-то люди всегда умели, лбы расшибали от старательности, на смерть и костры шли ради тех самых фигур, которые при ближайшем рассмотрении оказались «чудищами» в зеркалах кибернетической комнаты смеха. Куда же теперь стараться?
И вот идут бесконечные проекты «приведения к порядку», укрощения научных джинов, закупоривания их в бутылку приличного поведения. А пока суд да дело, пока философы путаются в силках традиции и фантомах современности, крепнет обыкновенный гуманитарный животный страх по щедринскому рецепту: «Какие это вопросы? Как они решены? - эта загадка до того мучительна, что рискуешь перебрать всевозможные вопросы и решения и не напасть именно на те, о которых идет речь. Может быть, это решенный вопрос о всеобщем истреблении, а может быть, только о том, чтобы все люди имели грудь, выпяченную вперед на манер колеса. Ничего неизвестно. Известно только, что этот неизвестный вопрос во что бы ни стало будет приведен в действие. А так как подобное противоестественное приурочение известного к неизвестному запутывает еще более, то последствие такого положения может быть только одно : всеобщий панический страх» (с. 80).
Этот страх перед «известным неизвестным» - определяющая, пожалуй, черта в отношении современного гуманитария к науке. Едет Розов с женой в метро. Жену оскорбили, а поговорить Розову с оскорбителем, выяснить отношения не дали. И вот уже текут-канализируются мысли об оскорбителе, отливаются в привычную для гуманитария дьявольски-сатанинскую фигуру: «Это был красивый и довольно элегантно одетый молодой человек. Может быть, студент последнего курса какого-нибудь высшего технического училища или молодой ученый-физик или кибернетик... Может быть, он только что получил патент на открытие или хотя бы на изобретение и сейчас едет делать какое-то архинаучное сообщение? И вообще он, может быть, незаменимый молодой ученый, превосходно умственно воспитанный, наверно, играет в теннис и ходит в плавательный бассейн, а вечерами в зал Чайковского?» (46, с. 134-135). Легкость и естественность, с которой все это проделывается, предполагает сложившееся уже убеждение насчет того, откуда идут все беды. Лишь с позиций подобной уверенности можно походя, на основании одних только визуальных данных заявить: «Духа человеческого, во всяком случае в эту минуту, в нем не существовало, а может быть, он в нем вообще заменен кибернетикой и физкультурой» (там же, с. 135).
Но почему же, собственно, любой обидчик-инкогнито обязан при ближайшем рассмотрении оказаться «ученым-физиком или кибернетиком»? Никто, насколько нам известно, прямо на этот щекотливый вопрос не отвечает. Дело идет о каком-то установившемся предрассудке вроде трамвайного недоверия к человеку в шляпе, когда без доказательств, разумеется, определяющая роль в становлении социального бытия, его наличной формы возлагается на науку, а из этой наличной формы с тою же некритической однозначностью выводятся всякие неприятности. «Я много ездил по свету, - пишет Розов, - бывал в экономически сильно развитых странах и пришел к совершенно определенному выводу: материальное благосостояние в этих странах не является решающим фактором в изменении типа человека, а порой и просто порождает новые уродливые формы его существования» (там же, с. 131). Пишет так, как если бы кто-нибудь утверждал обратное.