Алеся тяжко стонала – и уже не только от боли, но и от злости. Но от боли всё же в первую голову – ибо подлец и паскудник намеренно давил на вспухший живот, чтобы добавить мучений, и новые крики вырывались из глотки стряпухи словно сами собой. Впрочем, Ероха жмал надутое чрево ещё и для вящей тесноты, дабы приятнее было волохать елду туда и обратно.
Силыч между тем тихонько подошёл к бане снаружи и заглянул в окошко. Ну так и есть! Чего ещё ждать от рябого? Вона, как тощий зад дёргается... Пойти да гаркнуть, чтоб прекратил? А надо ли? Сам-то он, Косьма, многим ли был лучше в Ерохины годы? Тоже девок-то попробовал, коих на правёж да на расправу приводили. Это сейчас, насмотревшись выше чем вдоволь, уже и думаешь только о деле. Ладно, нехай сопляк закончит, пёс с ним...
Так что Силыч вошёл внутрь спустя ещё некоторое время. Ероха сидел на полу как ни в чём ни бывало, а Алеська рыдала в голос. Да уж понятно – тесто начало быстро подходить, вздуло чрево ещё сильнее, аж пупок наружу вывернулся – ишь как торчком встал!
Стянув ноги ремнями и привязав руки вдоль тела, палачи с натугой подняли девку – она и так была добрая, а теперь ещё на полпуда поправилась. Затем втолкнули стряпуху на подстеленную перину в жаркое устье ногами вперёд, подставили под торчащую из печи голову табурет. Смотрящие в закопчённый потолок глаза Алеси были широко раскрыты и полны дикого ужаса. Боль всё нарастала. Бесы уже не плясали внутри, они словно бы натаскали в чрево брёвен и теперь распирали ими кишки во все стороны. Печной жар припекал вздутый живот. Растущее тесто от вящего тепла начало бурлить, исходя пузырями и натягивая оболочку кишок. Ежели Алеся думала, что у неё болело после выпитого отвара, то теперь она знала точно – то была вовсе не боль, а так, укус слепня по сравнению с тем, что сейчас творилось у неё в нутре. Туго набитый кишечник постепенно растягивался от брожения гриба в тесте, и скоро девушка почувствовала, как кожа её живота коснулась горячего свода печного устья. Изнутри самой себя до её слуха доносились приглушённые звуки будто бы хлопающих пузырей, и с каждым новым хлопком боль становилась злее. Так бы славно сейчас лишиться чувств... Но таково было коварство этой казни, что жертва почти до самой своей смерти оставалась в сознании.
– Так вот, – заговорил Косьма, когда палачи, воровато выглянув наружу, выпили по чарке хлебного вина. – Басурмане раздели старшую дочь Брячеслава, загнули её раком и зажали ноги и руки в колодки. Затем вставили в зад бычий рог, примерно так же, как то делается у нас, и залили через него во чрево княжне полведра[2] кумыса, намешанного с мёдом. А чтобы не выплеснулось обратно, заткнули дырку кожаным кошелём, набивши его мелким песком... Эва, наша-то как распелась...
Алеся кричала почти без перерыва. С каждой минутой чудовищная, невозможная, невообразимая боль только усиливалась. Девушка билась в тесном устье, к своду коего живот прилегал всё плотнее. Жар в чреве рос и подымал тесто, которому некуда было податься, и оно всё туже распирало и растягивало кишки, натянутые что кожа на барабане. Бесы внутри уже не просто ставили брёвна, они били ими и колотили в разные стороны.
– И что с ней далее сделали? – спросил Ероха.
– А после усадили её на коня, лицом к хвосту, привязав ноги к стременам, а стремена стянули подпругой. И уложили навзничь, связавши руки под конской шеей. Словом, сделали так, чтобы Брячеславна с коня не повалилась. Потом же хлестнули его и заставили скакать по двору кругами.
– Зачем?
– Видишь ли, кумыс с мёдом, ежели им наполнить мех и хорошенько побултыхать, начинает бродить и пузыриться. А ежели тот мех плотно завязать, то его в конце непременно разорвёт, какой бы прочной ни была кожа.
– Неужто у княжны разорвало живот аки тот мех?
– Нет, конечно, такого не случилось. Но пока коня гоняли по двору, ейный живот с каждой минутой раздувался всё сильнее и становился всё более круглым и упругим. Княжна, сказывали, от боли кричала так громко, что сорвала голос.
– Надо ж, проклятые басурмане, чего удумали!
– Да уж... Слушай, наша голосит уже больше часа, поди-ка, поставь ей утишитель.
Ероха набил кожаную рукавицу остатками теста из кадки, подошёл к Алесе, изо рта которой доносился почти непрерывный крик, переходящий в горестный вой. Перевязав ту рукавицу ремешком, запихнул в рот. Крики боли сменились утробным рычащим мычанием; казалось невозможным, чтобы девица могла такое издавать. Непривычный к такому делу человек в ужасе бы перекрестился, услышавши подобный звук, но палачи уже всякого навидались и наслушались.