Выбрать главу

Но и пересказать сначала жизнь художника, хотя бы так обрывочно, как она нам известна, а потом, отдельно, охарактеризовать его творчество, тоже не поднималась рука: не возникало единого сюжета, способного соединить обе части. Нужен был какой-то особый, индивидуальный композиционный ход. Он нашелся — путь самый естественный и потому долго не приходивший в голову. Текст был разделен на три части. Первая была посвящена молодым годам Пиросманашвили — только его жизни, потому что о первых шагах в искусстве нам фактически ничего не известно. Вторая — зрелому творчеству и той среде, которая его возбуждала, устойчивому образу существования, связанному с ним. Третья — нескольким последним годам, отмеченным рядом событий, а также заключительной части творчества, связанной с этими событиями, и довольно заметно отличающейся от основной. Очень хотелось дать частям названия: «Рассвет», «Полдень», «Сумерки» (или «Утро», «День», «Вечер»), что по смыслу было бы верно. Всё же я не рискнул, убоявшись некоторой претенциозности или чрезмерной разъяснительности. Может быть, зря.

Работа, с которой я предполагал справиться за год-полтора, затянулась, и договор дважды продлевался. Каждый свой отпуск я, как заведенный, устремлялся в Грузию и возвращался оттуда с чем-то новым. Работать было и интересно, и трудно — как раз в ту счастливую меру, которая заставляет возбуждаться, а не тупеть от сопротивления материала или просто от его нехватки. Сложившуюся трехчастную композицию я еще не раз перетряхивал, переставляя отдельные куски, подгоняя их друг к другу — так, чтобы по крайней мере мне, автору, казалось, что желаемая цельность достигнута. Книгу я назвал не «Нико Пиросманашвили», а «Пиросмани». Мне показалось, что это точнее соответствует ее характеру — тому самому «взгляду издалека», при котором невозможно до конца отделить живого конкретного человека от его мифа.

Рукопись я наконец сдал в начале 1974 года, и осенью следующего года «Пиросмани» вышел в свет.

Эта книга стала рубежом моей жизни.

Прежде всего потому, что она имела успех, превзошедший мои самые смелые ожидания. Она получила 16 хвалебных рецензий — и в газетах, и в журналах, вплоть до такого авторитетного («культового», выразились бы сейчас), как «Новый мир». Особенно ласкающие самолюбие формы успех принял, конечно, в Грузии, где я надолго стал «тем самым Кузнецовым». Приезжая в Тбилиси, я с удовольствием давал интервью, вещал с экрана, делился опытом работы, раздавал автографы, встречался с читателями. Меня узнавали на улицах, подходили «познакомиться» или просто «пожать руку» и проч. и проч. — знаки внимания, которые привычны, скажем, в театральном или эстрадном мире, а нашему брату не перепадают. Не собираюсь скрывать, что всё это было приятно, и я научился принимать свой успех с той застенчивостью, которая красит приличного человека.

Правда, у меня уже тогда хватало если не скромности, то трезвости отношения к происходящему, а сейчас — тем более. Я не могу не понимать, что удача была связана не только с моими личными профессиональными достоинствами. Мне сказочно повезло: тема была, в сущности, самоигральной. Кому еще достанется писать о художнике такого масштаба и при этом так мало изученном? Кому достанется жизненный материал настолько экзотичный — но экзотичный в ту меру, которая позволяет легко установить с ним контакт: все-таки не Полинезия, а кусочек Российской империи, не какое-нибудь тысячелетие до нашей эры, а рубеж XIX и XX веков? Наконец, мне хватало благоразумия поразмышлять над тем, что ни Александру Бенуа, ни Абраму Эфросу такого успеха, увы, не дано было испытать…

Всё это слишком очевидно. Но вкус успеха я ощутил и успокоился. Мое честолюбие, да и тщеславие, чего греха таить, были удовлетворены сполна: как бы я ни старался (а я стараюсь и буду стараться) и чего бы ни достиг — успеха, мало-мальски близкому тому успеху, я уже не испытаю.

Я и сам переменился. Смею думать, что с «Пиросмани» я перешел в иное профессиональное качество, что сделанное после него стоит выше сделанного прежде, хотя до него у меня уже было шесть книг и несколько десятков статей, и мне за них не стыдно.

Я стал смелее. Работа над этой книгой открыла во мне новые интересы и новые возможности — те, о которых я прежде, углубленный в милые мне тогда проблемы книжного искусства, и не помышлял. Я надолго и сильно увлекся сценографией, которая как раз входила в пик очень яркого развития. Я стал писать о своих современниках — мастерах живописи и графики. Меня заинтересовал биографический жанр, а вслед за ним — и история.